Собирай по крупицам, то что помогает дышать
Ася стояла перед шкафом. Он был плотно набит: книги стояли в два ряда, корешки смотрели в разные стороны, между ними торчали закладки, записки, открытки. Это не был беспорядок — это была её библиотека, её рабочий воздух: свои сборники, коллективные выпуски, психология, эзотерика, все исписанные пометками, все любимые. Каждая книга лежала там, где ей было удобно жить.
Она не стала обещать себе разобрать его сегодня. Сегодня внутри жило другое: строчка, которая никак не хотела ложиться ровно, и Ася знала — если сейчас полезть наводить порядок, эта строчка исчезнет. А вот дописать её — это и есть её работа.
В кармане тихо лежал камешек. Тёплый, шершавый, знакомый до каждого изгиба. Ася на секунду коснулась его пальцами — не как напоминание «не спеши», а как маленькую опору: «Я знаю, что сделаю. Просто не прямо сейчас».
Она взяла с полки один сборник — тот, где было её стихотворение на третьей странице. Поправила его, чтобы корешок не торчал. Не чтобы навести порядок, а потому что этой книге хотелось лежать ровно.
На столе лежал черновик: несколько строк, исчёрканных и переписанных. Рядом — открытая книга по психологии, страница с пометками на полях, и ещё одна — по эзотерике, с закладкой на середине. Это не про неорганизованность. Это про то, что она одновременно держит в голове несколько миров и ищет, как их соединить в одной строчке.
Дверца тихо щёлкнула, когда Ася её закрыла. Пусть пока так. Шкаф она разберёт позже — может, в тот день, когда потребность в порядке станет такой же сильной, как сегодня потребность дописать строку. И тогда она сделает это быстро, собранно, ровно к сроку. Потому что Ася никогда не подводит.
Из коридора донёсся тихий звук: он пришёл. Не с вопросами, не с делами, а просто с этим своим умением быть рядом и не давить. Он прошёл, глянул на стол, на раскрытые книги, на черновик, и тихо, без лишней суеты, сказал:
— Похоже, сегодня рождается что-то важное. Если хочешь, посижу тут и почитаю что-нибудь, пока ты пишешь. Или уйду на кухню, чтобы не мешать. А если вдруг меня окажется много — скажи, я решу этот вопрос.
Ася чуть улыбнулась, не отрываясь от строчки:
— Посиди тут. Только не трогай сборник — там я как раз до третьего стихотворения дошла.
Он кивнул, взял с края стола книгу по психологии — ту, что лежала с загнутым уголком, — и сел в кресло. Не громко, не суетливо. Просто занял тихий угол комнаты, чтобы ей было спокойнее писать.
За окном на подоконнике лежало пятно света — ровное и тёплое. Ася посмотрела на него, потом на черновик, где наконец-то строчка легла ровно. Она перечитала её дважды, потом аккуратно вывела следующую — и та встала на место, будто ждала этого момента.
— Знаешь, — тихо сказала Ася, не поднимая глаз, — в этой строчке прячется целая глава из той книги по психологии. Про то, как важно не ругать себя за «неидеальный» ритм.
Он чуть улыбнулся, не отрываясь от страницы:
— Значит, строчка работает не только как стих. Она ещё и как конспект.
Ася хмыкнула, почти шёпотом:
— Да. Я вообще всё собираю в строчки. Знания, тишину, даже этот шкаф. Просто не сегодня.
Он ничего не ответил — только чуть подвинул книгу, чтобы свет падал удобнее, и остался сидеть в своём тихом углу. И в этом молчании не было пустоты. В нём было: «Я тут. И я понимаю, что для тебя сейчас важнее строчка».
Ася снова склонилась над листом. Ещё одна фраза, потом ещё. Строчки шли уже легче, будто, сказав вслух про «конспект», она сняла с них лишнюю тяжесть. А когда подняла глаза, увидела, что на краю стола стоит чашка. Тёплая, с паром, который тихо поднимался и растворялся в воздухе. Он поставил её бесшумно, так, чтобы не сбить ритм, и снова сел в кресло, будто и не выходил.
Ася обхватила чашку ладонями, чувствуя, как тепло медленно идёт от пальцев к запястьям. И пока она грела руки, внутри тихо прозвучал её собственный голос — тот самый, который всегда напоминал, зачем она вообще всё это делает:
«Я собираю не ради порядка. Я собираю ради смысла. Каждую прочитанную страницу, каждую строчку, каждый тихий вечер, когда кто-то просто сидит в углу и не мешает. И когда-нибудь я всё это передам — не как учебник, а как историю. Чтобы кто-то, кто сейчас тоже разрывается между шкафом и строчкой, понял: ты не обязан быть идеальным, чтобы быть нужным. Ты уже нужный — потому что ты собираешь по крупицам то, что помогает дышать. И если мои строчки помогут кому-то выдохнуть и сказать себе: «Сегодня я просто допишу эту строку», значит, всё это было не зря».
Камешек в кармане чуть надавил сквозь ткань, будто кивнул: «Ты знаешь свой ритм. И тот, кто рядом, этот ритм уважает».
За окном медленно опускался вечер, но внутри становилось светлее. Потому что настоящая близость не требует громких признаний. Она живёт в этих маленьких совпадениях: в строчке, которая наконец-то легла ровно, в чашке, поставленной без слов, в человеке, который знает: если его вдруг станет «много» — он просто уйдёт на кухню и посидит там, пока ей нужно писать. И это тоже форма любви: не мешать тому, как она создаёт свой мир.
18.10.2026 13:33
Тёплый свет и одна луна на двоих
В комнате было тепло. На спинке стула лежал мягкий плед крупной вязки — такой, в который хочется завернуться, когда за окном дождь. От настольной лампы шёл ровный, тёплый свет, он мягко ложился на стены и делал тени не страшными, а уютными. На подоконнике лежала забытая чашка, а на столе лежала её тень — ровная, спокойная, будто специально легла так, чтобы совпасть с ритмом комнаты.
Она стояла у окна и смотрела вверх, туда, где небо вдруг стало низким, будто кто-то осторожно опустил его поближе, чтобы можно было дотянуться. Луна висела над крышами, круглая и спокойная, как блюдце, поставленное на край стола. Казалось, протяни руку — и коснёшься её края. А тишина здесь была такой глубокой, что в ней слышалось то, что обычно теряется в шуме: тихий, ровный тик-так часов на полке. Он звучал не как напоминание о времени, а как ритм — будто комната сама себе отбивала пульс, медленный и спокойный. Тик… так… тик… так… И в этом ритме не было спешки. Он не подгонял, не торопил, не требовал решений — он просто был, как дыхание.
Тень от чашки лежала на столе ровно между этими «тик» и «так». Свет от лампы был живым — он чуть менялся, будто дышал вместе с комнатой, и тень от чашки медленно, почти незаметно ползла по столу вслед за этим тёплым светом. Она двигалась плавно, без суеты, будто знала свой путь и не собиралась его нарушать.
И вдруг тень легла ровно поверх цифры «шесть» на циферблате — так точно, будто сама хотела показать: время здесь течёт иначе. Не по минутам, не по спешке, а по тем маленьким, тихим совпадениям, которые случаются, когда никто не смотрит. Будто тень тихо сказала: «Смотрите, я нашла место, где всё сходится».
Она прислушалась к этому тиканью и вдруг поняла, что тишина — это тоже музыка. Только очень тихая, почти незаметная, такая, которую слышишь, только когда всё внутри замирает. Она закрыла глаза на секунду, выдохнула и подумала:
«Знаешь, я буду верить в лето,
Пусть однажды случится чудо,
Чтоб увидеть его приметы,
Где луна вновь свисает блюдом…»
Теперь эти строки звучали не как надежда на будущее, а как признание настоящего: чудо уже здесь, в этом тёплом свете, в ровном тиканье часов, в тени чашки, которая легла ровно на цифру, будто сама хотела сказать: «Время тут своё, и оно на нашей стороне».
Он подошёл и встал рядом, не заслоняя вид, не перебивая тишину. Просто стал частью этой музыки. И ей вдруг стало спокойно от того, что не нужно ничего объяснять. Достаточно того, что он тоже слышит этот тик-так. Что они слушают одну и ту же тишину — и в этом уже есть всё.
Они молчали, и в этом молчании не было ни страха, ни тяжести. В нём было что-то похожее на выдох после долгого дня: усталость, которая становится покоем.
— Знаешь, — тихо сказала она, не отводя взгляда от луны, — иногда самое важное — просто не рассыпать эту тишину. Не пытаться всё назвать, а позволить ей звучать.
Он чуть улыбнулся и тихо ответил:
— Тогда я просто постою рядом. Чтобы тишина оставалась музыкой. Чтобы мы слышали этот тик-так вдвоём. Чтобы даже тень от чашки знала, что она здесь не одна.
Тёплый свет лампы мягко обнимал комнату, дождь за окном шептал что-то своё, а капли на стекле всё так же тихо выводили невидимые строчки. И в этом маленьком пространстве, где пахло домом, было особенно ясно: иногда самое большое чудо — это просто стоять рядом, слушать один и тот же ритм и знать, что он — на двоих.
17.10.2026 15:31
А.Посохов "Пролетарий свободы"
Александр Посохов
Пролетарий свободы
(повесть)
М о с к в а
2026
Глава 1.
Середина шестидесятых
Поздняя осень, пасмурно, дождь. Строительство нового жилого района на окраине Свердловска. Рядом с возводимыми домами передвижные вагончики строителей. На одном из них трафаретная надпись: «Уралэлектромонтаж. Бригадир Сергей Загвозкин» и номер телефона.
– Ладно, обед кончился, пошли, – командует Загвозкин, широкоплечий, сутулый мужчина лет тридцати пяти.
– Ну дай ещё немного подрыхнуть, – зевая и потягиваясь на куче проводов, жалобно вздыхает очень худой на вид парень.
– Вставай, Дух, – требует бригадир. – Ты и так всю смену ничего не делаешь.
– Ну не все же такие мордовороты, как ты.
– Только и знаешь стонать да нукать, – ворчит и одновременно улыбается Загвозкин. – Как пить, так ты здоров, а как пахать или в армию идти, так у тебя сил нет.
– Ну чё ты мне всё про эту армию талдычишь, – с раздражением оправдывается Дух. – Не сил у меня нету, а веса, понял. Пока отсрочка. Но всё равно сказали, заберут.
– Совести у тебя нет, – уточняет Загвозкин. – Ты, наверно, и кличку сам себе такую придумал, чтобы не работать. Дух он и есть дух, чего с него взять.
– Да причём здесь это, – продолжает оправдываться Дух. – Говорю тебе, здоровья у меня нету, устаю быстро.
– А практикант вон не устаёт, – кивает в сторону Панкратова бригадир. – Пацан ещё совсем, а пашет, как надо. Хотя мог бы и сачкануть втихаря, он же тут временно, до весны только. А ты вроде как форменный рабочий и ничего не можешь. Кабель протащить не можешь, дюбель забить не можешь, кувалду поднять не можешь. Правда, пацана этого с кувалдой я тоже ещё не видел. И у него, поди, силёнок маловато.
– Ты это серьёзно? – уже на выходе из вагончика, пропустив вперёд других рабочих, спрашивает Панкратов.
– Да ладно, не заводись, – обращается к нему Загвозкин. – Пошутил я, чтобы Духа пристыдить. Только пользы от этого никакой.
– А то попробуем, – предлагает Панкратов. – Ты же и меня задел зачем-то.
– Чего попробуем? – спрашивает Загвозкин.
– Насчет силёнок.
– Например?
– Ты же сказал, что с кувалдой меня не видел. Давай тогда посмотрим, кто больше дыр сделает.
– Во, даёт! – ехидно восклицает Дух. – Совсем оборзел салага.
– За салагу ответишь, – обещает ему Панкратов.
– Да не тронь ты его, – вмешивается Загвозкин. – И вообще никого не трогай. А то, я слышал, тебя тут побаиваются уже.
– А чего меня бояться. Людей я не трогаю.
– А ты сам-то человек? – спрашивает Дух.
– Человек, а ты гнида, – отвечает Панкратов. – Таких, как ты, давить надо. И чем больше, тем лучше.
– Опять сцепились, – говорит Загвозкин. – Пойдём лучше дыры бить.
– Так мы будем соревноваться или нет? – пристаёт Панкратов.
– Будем, конечно, если ты такой настырный. А с какого ты года, между прочим? – интересуется бригадир.
– С пятидесятого, – отвечает Панкратов.
– У-у, так тебя же на тяжёлую работу ставить ещё нельзя, – качает головой Загвозкин. – Но, извини, ты сам напросился. Давай так. Ты ведь до четырёх работаешь. И в субботу не работаешь. Вот до четырёх, кто больше дыр сделает, тот и победил. Если победишь, в понедельник можешь не выходить, отдыхай. Чуть чего, мастеру своему из училища скажешь, я разрешил.
– Всё, договорились, – соглашается Панкратов. – Кого на крюк дашь?
– А вот с Духом и иди, – решает Загвозкин. – Больше меня всё равно не сделаешь. Зато его погоняешь, если получится.
– Да куда он денется, – говорит Панкратов.
Квартира в строящемся доме. Две стремянки. Стоя на одной из них, Дух держит длинный металлический крюк острым концом зубила к поверхности потолка. Напротив, на другой стремянке, как бы оседлав её, стоит Панкратов. В руках у него увесистая кувалда. Видно, что он изготовился к удару. Отверстия в межэтажных перекрытиях необходимы, чтобы смонтировать скрытую электропроводку. Для того, кто с кувалдой, работа очень тяжелая, требующая большой физической силы и выносливости. Замах кувалдой делается из-под ног, снизу вверх, при резком разгибании спины. С одного удара бетонная панель пробивается редко. Для этого надо правильно выставить крюк, точно под внутренней полостью в панели, очень сильно ударить и попасть прямо в зубило. Промахи, как правило, приводят к повреждению деревянной рукоятки кувалды, потому что часто при этом именно рукоятка, а не сам боёк, попадает в зубило. На потолке почти в каждом отдельном помещении пробивается как минимум два отверстия, у стены для ввода провода и где-то посередине для вывода его к светильнику.
Панкратов бьёт кувалдой по крюку, ещё бьёт… Закончив в этой квартире, Панкратов и Дух перетаскивают стремянки, крюк, кувалду в другую квартиру. И снова замахи, удары… Затем на другой этаж. Видно, что Дух устал, передвигается и залазит на стремянку медленно, крюк в руках у него вихляется, зубило перед ударом в одном положении он не фиксирует.
– Держи ровнее! – смахивая пот со лба, требует Панкратов.
– Руки затекли, – жалуется Дух. – Давай перекурим.
– А я сказал, держи!
Панкратов бьёт и промахивается – перед самым ударом Дух чуть качнул крюк в сторону. Панкратов попадает по зубилу не металлической частью кувалды, а рукояткой.
– Ещё пару раз так смажешь, – говорит Дух. – И молоточек накроется.
Панкратов продолжает наносить удары… Следующий этаж, другая квартира. В очередной раз крюк в руках у Духа перед ударом сдвинулся в сторону, и рукоятка кувалды после удара расщепилась так, что тяжёлый боёк просто отвалился.
– Хана! – с облегчением выдыхает Дух.
– Беги за другой, – приказывает Панкратов.
Но Дух не реагирует.
– Глухой, что ли?
– Ну, чё упираться-то, – возражает Дух. – Посмотри на часы, пятнадцать минут осталось.
– Беги, говорю, за кувалдой, – зло повторяет Панкратов.
– А я говорю, пора сматываться, – успевает произнести Дух.
После этих слов Панкратов резко пинает стремянку, на которой стоит Дух. Дух валится на пол. Панкратов спрыгивает со своей стремянки и заносит ногу над головой лежащего на полу Духа.
– А я раздавлю тебя!
В этот момент с нижнего этажа раздаётся голос Загвозкина.
– Ну, где вы там, орлы?
– Мы здесь, здесь, – громко вопит Дух.
Панкратов оставляет Духа в покое и выходит навстречу Загвозкину, который поднимается на этаж, откуда послышался голос Духа.
– Почему раньше? – спрашивает Панкратов.
– Ладно, хватит, – говорит бригадир. – Я и так сорок штук надолбал, руки отваливаются. Сегодня раньше смену заканчиваем.
– А я сорок две.
– Не свисти, не верю.
– Тогда сам считай, – предлагает Панкратов.
Загвозкин проходит в квартиру и спрашивает:
– А Дух-то куда делся?
– В другой комнате отдыхает.
Загвозкин заглядывает за стенку и подходит к лежащему на полу Духу.
– Сдох, что ли? – спрашивает Загвозкин.
– Живой пока, – вставая, отвечает Дух. – Но, если б не ты, не знаю.
– Что, попало?
– Да он же в натуре бешеный какой-то, на глазах звереет, – с опаской поглядывая на Панкратова, жалуется Дух.
– А с тобою по-другому нельзя, – говорит Загвозкин. – Ты же лодырь, каких свет не видел. И слова на тебя не действуют. Правда, что ли, сорок две дырки пробили?
– А хрен его знает, я не считал, – равнодушно отвечает Дух. – Мне это надо?
– Ладно, сам посмотрю, – говорит Загвозкин. – Пошли отсюда.
Тот же строительный вагончик. Входят Загвозкин, за ним Панкратов и Дух.
– Да, пацан, – говорит Загвозкин Панкратову. – Хребет у тебя крепкий. В понедельник можешь отдыхать, как договорились.
– Он что, один вкалывал? – возмущается Дух.
– С тобой, Дух, с тобой, – уточняет бригадир. – Ты тоже молодец. Поэтому сгоняй-ка за горючим. Такой случай обмыть надо. Пэтэушник, малолетка, самого Загвозкина уделал. Вот тебе червонец, возьми пару пузырей.
Вся бригада в вагончике. Все сидят за столом. У кого в руках алюминиевая кружка, у кого стеклянная банка. На столе хлеб, колбаса, лук, консервы.
Загвозкин держит бутылку водки и обращается к Панкратову:
– Будешь?
– Немного можно, – отвечает Панкратов.
Загвозкин подставляет Панкратову гранёный стакан и заполняет его наполовину.
– Единственный стакан у нас, так сказать, для торжественных случаев. Сегодня, выходит, для победителя, – объясняет Загвозкин и спрашивает. – У всех налито? Тогда давайте за Панкратова Александра, не знаю как тебя по батюшке?
– Сергеевича, – заканчивает предложение бригадира Панкратов. – Отца, как тебя, звали.
– А почему звали?
– Умер давно.
– Болел, что ли?
– Да вроде того, – уклончиво отвечает Панкратов.
– Ну ладно. Не хочешь говорить, не надо. Короче, за Панкрата! – снова предлагает Загвозкин. – Так ведь тебя называют, я слышал?
– Так, – отвечает Панкратов. – Но дело не в этом. Бригадир
наверняка не старался или наврал, что у него всего столько дырок. Выпейте лучше просто за меня.
– А как это я мог соврать? – недоумевает Загвозкин. – Я ведь раньше тебя свой результат объявил.
– Говорю, борзый нашёлся, – криво усмехаясь, перебивает бригадира Дух. – Хочет, чтобы мы просто так за него пили.
– А у меня сегодня день рождения, – признаётся Панкратов.
– Ну, ты даёшь! – удивляется Загвозкин. – Подарок, значит, себе сделал. Ладно, тогда вначале пьём за твои шестнадцать лет, если я правильно подсчитал, а потом уже за твою победу. Работяга из тебя классный получится.
Глава 2.
Начало шестидесятых
Панкратову лет двенадцать. Живёт он с матерью в двухэтажном доме довоенной постройки вблизи крупного завода с постоянно дымящими трубами. Квартира Панкратовых – две небольшие комнаты и тесная кухонька на первом этаже. В одной из комнат на стене висит семиструнная гитара.
Панкратов держит голубей. У него своя голубятня на сарае, которую он соорудил сам, как смог, поддавшись очень распространённому тогда увлечению. Сараев много, они стоят сразу за домом во дворе, огороженном тенистыми тополями.
Разгар лета. Панкратов возле голубятни, загоревший, в одной майке и потёртых тренировочных штанах, на ногах сандалии, на голове простенькая тюбетейка без узоров. Он бережно берёт в руки одного чёрного птенца из гнезда, называет его Цыганком и подсаживает себе на плечо. Нажевав зерна, Панкратов подкармливает голубёнка прямо изо рта. Птенец жадно и смело подставляет к его лицу клюв за очередной порцией.
Тёплый осенний день. Панкратов в школьной форме залазит по лестнице на крышу сарая, шугает голубей и наблюдает за их полётом. Через какое-то время вся стая дружно опускаются на захват голубятни. Но один большой чёрный голубь, благодаря широким крыльям кажущийся в полёте явно крупнее других птиц, отделяется от стаи, подлетает к Панкратову и, как бы здороваясь с ним, опускается ему на плечо. Это Цыганок. Многие соседи по дому часто с умилением наблюдали за таким поведением юного хозяина голубятни и его пернатого друга. Знали они также, что голубку, мать Цыганка, поймал ястреб, и что мальчишка сам терпеливо вырастил птенца.
Демонстрация в центре города в честь праздника Великого Октября. Колонны школьных коллективов направляются к высокой монументальной трибуне с памятником Ленину напротив здания Горсовета. В одной из колонн идут Панкратов и Таня, красивая стройная девочка с вьющимися русыми волосами, выпадающими из-под плотной вязаной шапочки. На улице холодно, одеты все уже почти по-зимнему. Перед самой трибуной Панкратов, расстегнув тёплую куртку, достаёт Цыганка и передаёт его Тане, правильно вкладывая лапки голубя в её руки, между пальцев.
– Держи пока, а когда крикнут ура, бросай его вверх, – говорит он Тане.
С трибуны громко раздаётся: «Да здравствуют пионеры и школьники! Ура, товарищи!». И Таня под общее ликование одноклассников выпускает Цыганка из рук. Голубь, хлопая крыльями, устремляется в небо над людским потоком.
– А он точно домой вернётся? – спрашивает Таня.
– Конечно, – уверенно отвечает Панкратов. – Я его уже и дальше бросал.
– А когда он прилетит?
– Через полчаса или немного раньше. А был бы почтовый, минут за десять долетел.
Зимний вечер, морозно. Панкратов стоит перед музыкальной школой, постукивая носками ботинок о крыльцо. Открывается дверь и на пороге появляется Таня. В руках у неё большая папка с нотными тетрадями и скрипка в коричневом футляре.
– Пошли скорее, чтобы она не замёрзла, – говорит Таня.
– Подожди, дай завяжу, а то ты вперёд замёрзнешь, – останавливает Таню Панкратов и заботливо завязывает у неё под подбородком верёвочки от белой меховой шапки. Затем он берёт у Тани футляр, и они вместе то идут, то бегут по одной из улиц города.
Панкратов один дома.
Стук в дверь. И сразу без приглашения входит пожилая соседка по подъезду, заглядывает на кухню и спрашивает:
– А где мать?
– Папку встречать уехала.
– Из тюрьмы, что ли? – Панкратов в ответ утвердительно кивает головой. – Ну, теперь начнётся у вас. Как бы он сразу чего худого не наделал, такие на свободе жить не умеют. Ты, Санька, только пример с него не бери, – предостерегает соседка и уходит.
В квартиру заходят мать и отец Панкратова. Мать Панкратова – женщина по возрасту ближе годам к сорока, густые тёмные волосы, умный, доброжелательный взгляд, на щеках ямочки, когда улыбается. Панкратов с удивлением смотрит на то, во что одет отец – серая телогрейка, серая шапка, серые штаны, серые кирзовые сапоги. Отец, крепкого телосложения мужчина, молча поднимает сына на руки и прижимает к себе. В момент, когда отец обнял его, Панкратов с незнакомым до этого ощущением почувствовал щетину на небритом морщинистом отцовском лице и разглядел ещё у отца наколку на безымянном пальце левой руки – перстень с трефовым крестом.
Возле сарая в компании каких-то мужиков, пошатываясь, стоит пьяный отец Панкратова.
– Сейчас я вам его достану, – говорит он мужикам, подставляя лестницу к крыше сарая, на которой возвышается голубятня сына. Спускается он уже с Цыганком и на показ расправляет ему хвост и крылья. – Ну, где вы ещё такого найдёте, чистокровная бабочка, ящик столичной, и он ваш.
– А почему голубятня без замка? – удивляется один из мужиков.
– А зачем её закрывать, – с ухмылкой отвечает отец Панкратова. – Мне сами несут, а не тырят у меня. И ты, если скажу, сам принесёшь сюда всех своих птичек. И водки поставишь, сколько потребую.
Мужики в нерешительности о чём-то шушукаются между собой. По выражению их лиц видно, что они уже окончательно поняли, с кем связались, и что за тип предлагает им купить хорошего породистого голубя.
В это время, вернувшись из школы с полевой сумкой через плечо вместо портфеля, к сараю подбегает Панкратов.
– Отдай, это же мой голубь, – испуганно просит он отца.
– Да ты кто такой! – возмущается отец, и взгляд его и без того почти всегда угрожающий, становится откровенно свирепым. – Здесь всё моё.
– Ну, пожалуйста, папа, отпусти его, ему же больно.
Панкратов виснет на руках у отца и пытается освободить Цыганка.
– Пойдём мы, – говорит другой мужик в явном смятении от происходящего.
– Да на, забирай своё сокровище! – кричит пьяный отец и в ярости на глазах у сына, широко размахнувшись, с силой бросает Цыганка на снег. Голова птицы при этом остаётся у отца в сжатой ладони.
Панкратов замирает на мгновение, не веря в то, что произошло, и затем кидается к ещё трепещущему в агонии тельцу голубя.
Мужики быстро и молча уходят.
Утром на кухне протрезвевший отец, нервно погасив папиросу о край батареи, подходит к Панкратову, обнимает сына и просит прощения:
– Пьяный я был, ничего не помню. Сам же ещё сказал тебе, чтобы голубятню не закрывал больше. Может, замок и остановил бы меня. Чужих пацанов никогда не трогал, а тут своему подлость устроил. Всё водка эта проклятая. Ну прости ты меня. Если хочешь, у тебя самые лучшие голуби будут. А хочешь, я научу тебя драться, – после некоторой паузы продолжает отец. – Пока я жив, ни один фраер тебя пальцем не тронет. А потом сам себя защищай. В драке близко к себе никого не подпускай и бей первым ногами, ноги сильнее. А, сграбастают, зубами рви. Никого не жалей. Вокруг гниды одни, которых давить надо. Людей мало. Могу ещё в карты научить играть, и на гитаре. В жизни всё пригодиться может.
Панкратов по-детски плаксиво, вытирая глаза кулаком, всхлипывает и говорит:
– Такого, как Цыганок, больше не будет. Я его за сараем похоронил, только ямка неглубокая, снега много и земля мёрзлая. Недавно совсем мамка тебя привезла, а ты вон уже чего наделал. Никогда тебе этого не прощу.
Видно, что отец очень переживает, искренне раскаивается, но не знает, как ещё утешить сына.
– Кончай скулить, успокойся, – снова закурив, говорит отец. – Чтобы я твоих слёз больше не видел. – После этих слов в голосе отца послышались уже нотки повелительного осуждения. – Ты мой сын. А, значит, умный и сильный. Не забывай, чью фамилию носишь, и что она означает. Знаешь, как переводится по-русски имя Панкрат? Не знаешь. Вот узнай и соответствуй. Иначе, кто тебя уважать будет. Распустил нюни, как баба. Не простит он, видите ли. Не позорься и меня не позорь. Простишь, куда ты денешься. За всё простишь, и отца, и мать. Особенно мать. Попробуй только обидеть её когда-нибудь. Всё, забыли. Марш в туалет, вытри слёзы и высморкайся, как следует.
Глава 3.
Конец шестидесятых
Панкратов работает на заводе. Корпус громадного цеха. Шум станков, механизмов, отбойных молотков, подвесных кранов. Много рабочих, все заняты своими операциями. Панкратов заносит в мастерскую большой электродвигатель и ставит его на верстак, где уже стоят такие же двигатели, частично разобранные для ремонта. Мастер, пожилой мужчина в тёмно-синем халате, в очках, выговаривает Панкратову:
– Чего ты их на себе таскаешь, ты грузчик или электрик, тележка зачем тут у нас?
– Не ворчи, Петрович, – говорит Панкратов. – Так для тренировки надо.
– А вагоны на подъездных путях зачем раздвинул, весь цех удивил?
– Не верили, вот и раздвинул, они же пустые, хоть и товарные.
– А позвоночник не жалко?
– Так я же ногами, в один спиной упёрся, а другой толкнул.
– Тоже ещё, спортсмен, – продолжает ворчать мастер. – И каким спортом ты занимаешься, если не секрет?
– А мне некогда настоящим спортом заниматься, учиться надо.
– Вот это другое дело, – охотно соглашается Петрович. – Выучишься, энергетиком или начальником цеха станешь.
– А повыше нельзя? – шутит Панкратов.
– Куда ещё выше! – искренне удивляется Петрович. – Ты хотя бы мастером стань.
Та же мастерская электриков в цехе. Никто из присутствующих не работает. Один рабочий газету читает, другой булочку доедает, запивая кефиром, а мастер и ещё один рабочий за столом в шашки играют. Вдруг кто-то спрашивает:
– А где Панкрат, чего-то не видать его?
– Наверняка в подвале, – говорит Петрович. – Мало ему смены, так он ещё в обед железо ворочает.
Тот же цех. В одном из пролётов открытая дверь и лестница в подвальное помещение, где расположена общая раздевалка – душевые, умывальники, ряды шкафчиков для одежды. В дальнем отсеке на свободном пространстве Панкратов, стискивая зубы от напряжения, качает бицепсы, используя для этого тяжёлые металлические заготовки, принесённые им заранее специально для силовых упражнений.
Тихая городская улочка. В свете фонарей, поблёскивая, кружат редкие снежинки. Панкратов заходит в старое, построенное когда-то пленными немцами, трёхэтажное здание вечерней школы. Урок математики. Панкратов сидит в классной комнате за последним столом и делает вид, будто внимательно слушает учителя. Но сам при этом время от времени засыпает. И, чтобы голова не падала, подставляет под подбородок авторучку. Это видит сосед по столу, средних лет мужчина, который слегка толкает локтем Панкратова, чтобы тот не спал.
– Фу ты, чёрт, – зевая, жалуется Панкратов. – Ну не воспринимаю я эти синусы с косинусами. На литературе же не сплю вот или на истории.
– Да я и сам кое-как терплю, ничего не соображаю.
Весна. Панкратов дома, в той же квартире на первом этаже, ужинает за небольшим круглым столом в комнате.
– Опять ты так поздно вернулся, посмотри, уже одиннадцать, а в шесть вставать и на завод, – сокрушается мать Панкратова, волосы у которой уже с весьма заметной проседью. – Вымотала тебя эта школа, будь она не ладна, третий год уже. Хотя и без неё нельзя, я всё понимаю. Но жалко тебя, сынок.
– Ничего, мама, потом отдохну, – успокаивает Панкратов мать. – Через месяц закончу школу и сразу в юридический поступать буду. После занятий в институте подрабатывать буду, проживём как-нибудь. Высшее образование обязательно получить надо.
– А почему именно в юридический? – спрашивает мать.
– Потому что там дают такие знания, какие необходимы политику и государственному деятелю, – объясняет Панкратов.
– Неужели мой сын государственным деятелем решил стать? – удивляется мать.
– А почему нет. Вперёд и вверх, как говорится. Кто-то же, умный и сильный, должен управлять государством.
– Да уж, ты со своим характером так науправляешь, что все разбегутся, – ласково шутит мать. – А, если серьёзно, то для этого действительно грамотным человеком надо быть, разбираться во всём.
– Правильно, – соглашается Панкратов, неспроста же я это повесил. – И он кивает на прикреплённый над дверью в другую комнату лист бумаги со словами: «Два человеческих стремления – к знанию и могуществу поистине совпадают в одном и том же. Ф.Бэкон».
Поужинав, Панкратов расправляет постель и ложится спать.
– А когда ты последний раз Таню видел? – спрашивает мать через открытую дверь. – И где она учится?
– Перед новым годом, – отвечает Панкратов. – А учится она на первом курсе университета.
– И о чём вы договорились?
– Ни о чём. Я встретился с ней, хотел пригласить куда-нибудь, а она даже разговаривать со мной не стала, побрезговала. Конечно, кто я по сравнению с ней, – помолчав немного, говорит Панкратов. – Бывший ремесленник, пэтэушник. Она наверняка вообразила себе, что я так и останусь простым работягой.
– Странно, – произносит мать. – А что, хорошим рабочим быть позорно, что ли?
– Для неё позорно, – объясняет Панкратов. – А как же иначе. Отец у неё большой начальник, машина служебная. А мамаша вообще, похоже, никогда и нигде не работала.
– Всё одно, непонятно. Вы ведь так дружили в школе. Ты её всегда домой провожал, от хулиганов защищал.
– То школа, а это жизнь, – говорит Панкратов. – Теперь у неё другие защитники, очкарики какие-нибудь прыщавые, которых я одним плевком зашибу.
Слышно, как мать вздыхает и снова спрашивает:
– А она всё такая же красивая?
– Даже слишком, – засыпая, тихо бормочет Панкратов. – Всё равно никуда она не денется, от меня не уйдёшь, всему своё время.
– И не держи ты руки за спиной, когда идёшь по улице, – вдруг, помолчав минуту, сердито произносит мать. – Ты же не под конвоем. Сколько раз тебе говорить надо.
Солнечный майский день. Тот же сарай за домом Панкратова, та же голубятня, от захвата с сеткой на ней осталось несколько сломанных реек. Панкратов возле сарая отрабатывает приёмы рукопашного боя. Бьёт, чаще ногами, по висящему на стене старому матрасу, на котором начерчена фигура человека. Боевая стойка, удары и имитация ударов у Панкратова совсем не похожи на элементы спортивных единоборств. То, что и как он делает, больше похоже на драку, в которой с его стороны – расчётливая демонстрация агрессии и жестокости. Видно, как Панкратов сосредоточенно настраивается на схватку и с какой-то буйной остервенелостью нападает на воображаемого противника. С очень низкой стойки он бьёт нарисованного человека по туловищу, в горло – кулаком, ладонью, сжатыми и растопыренными пальцами, пинает его по ногам, в пах, в живот, хватает противника как бы за плечи и резко в прыжке бьёт головой. В разной последовательности и в ошеломляющем темпе всё это действо повторяется несколько раз и заканчивается тем, что Панкратов срывает матрас со стены, перебрасывает через себя, высоко подпрыгивает и втаптывает его в землю.
Панкратов за своим письменным столом, закрывает и откладывает в сторону учебник истории СССР. Тут же ещё другие учебники, тетради. Панкратов встаёт из-за стола, выходит из комнаты, надевает кеды.
– На тренировку? – спрашивает мать.
– Как всегда, – говорит Панкратов. – Сегодня же суббота.
– А когда выпускные экзамены начинаются?
– На следующей неделе, – отвечает Панкратов и уходит.
Тёплый, светлый вечер. Старый, заросший, неухоженный сквер. На скамейке человек пять разновозрастных мужиков, не обращая внимания на прохожих, распивают спиртное, громко сквернословят, швыряют мусор в кусты.
– Привет, бичи позорные! – подойдя к пьяной компании, задиристо восклицает Панкратов. – Быстренько всё убрали за собой и сами убрались отсюда.
Самый здоровый из мужиков первым поддаётся на провокацию.
– Не понял, – в крайнем удивлении произносит он. – Чего тебе надо, щенок?
– Чтобы вы ушли, и чтобы рож ваших я здесь больше не видел, – спокойно отвечает Панкратов, но с явным желанием раздразнить противника.
– А если не уйдём? – спрашивает мужик.
– Да куда вы денетесь, козлы вонючие! – говорит Панкратов.
Такой дерзости и таких обидных слов этот самый здоровый мужик уже не выдерживает и без опаски, бесшабашно нападает на Панкратова. Панкратов сбивает его с ног одним ударом. Другие мужики тоже, гурьбой, с хмельным азартом, нападают на Панкратова. Один из них при этом успевает даже разбить пустую бутылку о край скамейки и вооружиться «розочкой». Но в результате стычка с Панкратовым заканчивается для них очень плохо. Издавая протяжные стоны и корчась от боли, все они валяются на земле, в том числе и тот, что с разбитой бутылкой в руке.
Панкратов возвращается с работы домой.
– Как же всё-таки хорошо, что не надо больше в школу ходить, – говорит он с порога матери. – Хоть поесть и поспать спокойно можно.
Панкратов допивает чай, мать подсаживается к нему и передаёт заказное письмо из института и повестку из военкомата.
– Извини, сама расписалась в получении, – говорит мать. – Вдруг что-то важное в этом письме. И военкомат всё равно не отвяжется.
На повестку Панкратов не смотрит, а сразу распечатывает толстый почтовый конверт. В конверте его документы, какие подают при поступлении в высшее учебное заведение, и сопроводительное письмо на официальном бланке Свердловского юридического института. Панкратов читает вслух: «Приёмная комиссия возвращает вам документы и сообщает, что согласно действующему законодательству, вы не вправе обучаться на очном отделении высшего учебного заведения, так как обязаны после окончания производственного технического училища отработать четыре года на соответствующем предприятии».
Такое неожиданное известие приводит Панкратова в крайнее возбуждение.
Он встаёт из-за стола и начинает нервно с ошарашенным видом ходить по квартире.
– Вот зачем ты заставила меня идти в эту ремеслуху, если такое правило есть! – сразу сорвавшись на крик, выговаривает он матери.
– Да откуда я знала об этом, – тоже в расстройстве и замешательстве отвечает мать.
– Так узнала бы вначале! – кричит Панкратов. – Нельзя было разве устроить меня куда-нибудь на самую примитивную работу, без каких-то там обязательств и отработок.
– Нельзя, потому что лет тебе тогда было мало и никуда не брали, даже разнорабочим.
– Тогда надо было в школе оставить, я же хорошо учился.
– Тоже нельзя было, – объясняет мать. – Забыл, что ли, как я заболела тогда, ноги отнялись. Хорошо, вылечили. А если бы нет, кто бы тебя кормил, в училище хоть стипендию платили. Потом, если честно, я боялась, что ты без профессии останешься. У нас тут шпана одна кругом, заманили бы тебя в свои дела и не доучился бы ты ни в какой школе, целых три года надо было тянуть. И мало ли что со мной могло случиться. Если бы отец ещё жив был.
– А что толку-то от такого отца, даже если бы он и был, – возражает Панкратов. – Вот драться меня научил, в карты мухлевать, топор метать, да на гитаре брякать, счастье какое. А зачем мне всё это! Был бы нормальным человеком, так сам жил бы ещё, и мы бы с тобой не прозябали среди этих сараев. И мне не пришлось бы после восьмого класса кувалдой махать. Закончил бы дальше, как все, дневную школу и не врал бы никому, что отец у меня когда-то чем-то заболел и умер.
– Погоди, сынок, – не соглашается мать. – Не можешь ты отца судить по всей строгости, не зная, как и почему он за решёткой оказался.
– А я и знать не хочу, я же вот не за решёткой.
– И, слава богу. Но не зарекайся, жизнь она всякие выкрутасы выделывает. А теперь помолчи и послушай, что я тебе скажу про отца. Он сам всю жизнь страдал, что у него судьба такая. Ему всего годик был, когда мать бросила его и уехала за границу, во Францию вроде. Она артисткой была. Обещала вернуться, но не вернулась. Это сразу после революции было, чёрте что тогда творилось. Отец тоже отказался от него, так как женат был на другой женщине. У неё свои дети были, и ни о каком ребёнке со стороны она даже слушать не захотела. И рос он никому не нужный у тётки, а фактически на улице, без ухода и воспитания. Никто им не занимался. Потом он лет в семь убежал от неё и стал беспризорником. Воровал, конечно, бродяжничал.
– Ну и что, – хмуро реагирует на рассказ матери Панкратов. – Ты-то зачем за него замуж пошла, пожалела, что ли?
– Любила я его. И поверь, было за что. Он очень интересным и одарённым человеком был. Читал много, пел замечательно. Это ты его помнишь в основном, когда он пьяным был. А поженились мы не сразу, тебе уже лет шесть было. И фамилия у нас с тобой другая была, моя, ты же знаешь это.
– Знаю, конечно, – подтверждает Панкратов. – А раньше почему не женились?
– Раньше он говорил, что ему нельзя семью заводить.
– А потом что изменилось?
– Потом он сказал, что ему надо другую жизнь начать. Думал, наверно, признает по всей форме жену с сыном, тогда семейное положение спасёт его от высшей меры. Да поздно всё это было. Он давно уже под особым надзором был. Короче, не получилась у отца твоего новая жизнь. В последний раз на свободе он особенно часто пил, проклиная и детство своё и тюрьмы, неделями пил, до умопомрачения. Ты же помнишь, творил, что попало.
– Ещё бы не помнить. Получается, рос я себе спокойно без отца, а потом ты мне его подарила. А ты у меня спросила, зачем он мне такой!
– И что бы ты ответил?
– Откуда я знаю.
– Вот и я не знала тогда, как правильно поступить. Отец сказал, надо, значит, надо. Попробовал бы ты ему возразить.
– Ладно, мама, что было, то было, – примирительным тоном говорит Панкратов. – Надо успокаиваться. Ничего уже исправить нельзя. Отцов не выбирают и обратно не рождаются. А за что хоть его расстреляли?
– Подробности я не знаю, – отвечает мать. – Приехал какой-то мужик из Одессы, переночевал у нас тут, отец сразу уходить стал куда-то надолго, молчал, а дней через десять его забрали. Якобы за организацию каких-то криминальных разборок. Судили его одного закрытым областным судом в особом составе. Никакие адвокаты ничего сделать не смогли, всё решено было заранее. Свидание мне с мужем не дали. Поэтому не знаю, сынок, правда, не знаю.
– Не хочешь рассказывать, и не надо, – садясь за стол напротив матери, говорит Панкратов. – Если ты считаешь, что мне лучше не знать этого, то пусть так и будет. Тем более, что это не имеет уже никакого значения. Нет его больше и точка. Но всё равно не могу понять, что за любовь такая и где ты его нашла?
– Там и нашла, где он сам был, – тяжело вздохнув, отвечает мать. – Война началась, дед на фронт ушёл. Мне шестнадцать, а трём сестрёнкам и двум братьям и того меньше, ни поесть, ни надеть нечего. Я и взяла как-то на работе в детдоме рваные чулочки для них. Чулки эти выбросить собирались. Не учла, что время военное и брать без спроса ничего нельзя было. Но я ж сама девчонка ещё, а завхозиха всё равно донесла, куда надо. Меня арестовали и сразу в общий лагерь под конвоем отвезли. Зоны там разные были, мужская и женская. Жили отдельно, а работали вместе. Приставать ко мне с первого дня стали. Короче, пропала бы я, если бы твой отец не увидел меня случайно. Я ему очень понравилась. Вот он и распорядился, чтобы меня не трогали. Даже сами охранники следили, чтобы никто ко мне не прикасался. И в работе мне помогали, поднести там что-нибудь тяжёлое. Конфеты мне передавали и даже сгущёнку откуда-то брали. Один раз ему отказали в свидании со мной, так в отместку по его приказу ни один барак на работу не вышел. Его очень все боялись. Правда, пока он жив был. Помнишь, как у тебя всех голубей разворовали, когда его не стало. Ну а потом, в конце войны, меня освободили, тоже не без его участия, и мы виделись с ним то на свиданиях, на одном из которых, кстати, ты и был зачат, то между сроками. А сроков этих по приговорам у него было больше, чем ему лет. Дома он бывал по два-три месяца всего. Последний раз только почти полгода. Друзей у него по всей стране хватало, статус такой. Он ведь и мать свою сбежавшую нашёл. До того ещё, когда за ним постоянный надзор установили.
– И как это, интересно?
– А она после войны приезжала в Москву с гастролями. Он выследил её и хотел отомстить за то, что она не вернулась за ним и обрекла его на такую жизнь. Рассказывал, как шёл за ней от театра по улице, дышал ей в спину и финку в руке сжимал, которую специально для этого изготовил. А ударить не смог. Не потому, что она шла с каким-то сопровождающим в военной форме, а потому, что за руку держала мальчика лет десяти. Так она и не узнала, что старший сын чуть не зарезал её. А мальчик тот, выходит, родной дядя твой по этой самой французской бабушке. Может быть, и она жива ещё.
– Всё, мамочка, извини, – произносит Панкратов. – Зря я так разошёлся, наорал на тебя. Но ты меня тоже пойми. Все планы ведь рушатся. Так студентом хотелось стать, учиться. А сейчас что, в армию пойду.
– Понимаю, Саша. Ну, что тут поделаешь, терпи.
– Только и остаётся, что терпеть и ждать, – говорит Панкратов, встаёт, одевается и уходит.
Сумерки. Панкратов в том же заброшенном сквере. Опустив голову, сидит на той же скамейке, возле которой месяц назад он расправился с пьяной компанией. Вдруг за высокими кустарниками акации раздаётся хриплый мужской голос.
– Ну что, кайзер, вот и встретились, – говорит кто-то кому-то. – А ты думал, мы забудем про тебя.
Панкратов встаёт, пробирается между кустарниками и видит, как двое взрослых парней, один из них с ножом, приготовились напасть на стоящего напротив них прилично одетого мужчину лет тридцати или чуть старше.
– Эй, как вас там, ку-ку! – бодрым голосом окликает всех Панкратов и намеренно делает несколько шагов так, что оказывается между противниками.
– Вали отсюда! – гонит Панкратова один из парней. – У нас тут свои дела, шутим мы.
– Интересные дела, – говорит Панкратов. – Двое на одного, да ещё с ножичком. А меня примете, я тоже люблю пошутить?
– Ты чё буровишь, баклан! – возмущается тот, что с ножом, и начинает двигаться на Панкратова.
– Ох, и не повезло же вам сегодня, – изображая звериный оскал, произносит Панкратов, слегка приседает, выставляет перед собой руки и сам с устрашающим прищуром медленно идёт навстречу вооруженному бандиту. Тот, которого назвали кайзером, при этом начинает заходить сбоку с явным желанием предпринять какие-то действия совместно с Панкратовым.
– Не лезь! – не отрывая сосредоточенного и напряженного взгляда от противника, приказывает Панкратов. – Беги или встань за дерево и не дёргаться. Я сам справлюсь.
Произнеся последнее слово, Панкратов внезапно подбирает с земли горсть трухи, кидает её в лицо тому, что с ножом, а сам резко и сильно пинает ему вначале в живот, затем в пах. После этого Панкратов стремительно отскакивает в сторону, точно за спину второму бандиту, хватает его за волосы, с ударом коленом по затылку валит на землю и сильно бьёт пяткой в грудь. Затем Панкратов снова поворачивается к первому и предпринимает попытку ещё раз прицельно ударить по нему ногой. Но тот, кого Панкратов так дерзко и смело принялся защищать, останавливает его.
– Хватит с них, а то забьёшь ещё до смерти, – говорит он, берёт Панкратова за рукав и отводит к расположенному рядом полуразрушенному фонтану, где вынимает из кармана удостоверение и представляется. – Виктор Краузе, старший инспектор уголовного розыска. – А как спасителя моего зовут, имя фамилия? Только не ври, всё равно ведь узнаю.
– Александр Панкратов, – отвечает Панкратов. – Тогда встречный вопрос, а почему кайзер?
– Да ерунда, это они меня так называет. А не слишком ли жестоко ты уложил их, как сам думаешь?
– А чего их жалеть, – говорит Панкратов. – Не ты их, так они тебя.
– Тоже верно, – соглашается Краузе. – Они, видимо, решили отомстить мне за первую отсидку, которую я им устроил. Вот и выследили меня здесь. Хотя знают ведь, что сотрудника милиции за дело трогать нельзя, шушера уголовная. А я ведь забрёл сюда специально, чтобы тоже выследить, кто же тут систематически людей избивает. И теперь я догадываюсь, кто.
– Не систематически, а иногда, – возражает Панкратов. – По субботам только. И не избиваю, а тренируюсь.
– А сегодня почему здесь? – спрашивает Краузе.
– Сегодня у меня настроение плохое, – объясняет Панкратов. – Я не знал, куда себя деть. Вот и пришёл сюда, чтобы посидеть и подумать, как дальше жить.
– А мне не нравятся такие тренировки на людях, – говорит Краузе.
– Это не люди, а гниды, – опять возражает Панкратов. – Бить и давить их надо, другого обращения они не понимают. И вообще, не знаю, как ты, а я пьянчуг и эту, как ты их назвал, шушеру, с детства очень не люблю.
– Я тоже не в восторге от них, но как человек закона категорически не согласен с такими действиями, – строго говорит Краузе. – И предупреждаю, что ещё раз придёшь сюда так вот потренироваться, я вынужден буду привлечь тебя к ответственности и как пить дать арестую. Лучше бы ты моего сына Витьку потренировал.
– Ещё одного раза уже точно не будет, – заверяет Панкратов. – У меня повестка дома лежит, на днях в армию забирают.
– Тогда всё, вопросов больше нет. – И Краузе подаёт Панкратову на прощание руку. – Желаю отслужить достойно. И советую самбо заняться, с такими-то данными.
Танковая дивизия вооруженных сил Советского Союза на территории Германской Демократической Республики. Казарма отдельного батальона связи. В своём кабинете за столом сидит пожилой майор Чебушенко, заместитель командира по политической части, на столе скоросшиватель с документами. К кабинету подходит Панкратов, в новенькой солдатской форме, подстриженный наголо, открывает дверь и спрашивает:
– Можно?
– Не можно, а разрешите войти, – грозно поправляет Чебушенко и, с недовольным выражением лица поглядывая на вошедшего Панкратова, начинает знакомиться с ним по документам. – Панкратов Александр Сергеевич, так?
– Так, – отвечает Панкратов.
– Не так, а так точно, – опять поправляет замполит. – Рабочий, образование среднее, закончил одиннадцать классов, комсомолец, так?
– Так точно.
– Отец умер. Мать, Анна Васильевна, работает в библиотеке, так?
– Так точно.
– Призван из Свердловска, в батальоне у нас со вчерашнего дня, так?
– Так точно.
Майор закрывает скоросшиватель, откидывается на спинку стула и спрашивает:
– Зачем стариков покалечил, костолом, один вон даже в санчасть попал?
– Ремень и часы отобрать хотели, – спокойно отвечает Панкратов.
– К дембелю готовятся, – понимающе кивает Чебушенко. – А нельзя было этим баранам просто слегка по рогам надавать?
– Просто и слегка я не умею, – говорит Панкратов. – В связи с этим хочу сразу заявить, товарищ майор, служить буду, как надо, но, если меня тут кто-нибудь ещё раз хоть пальцем тронет, я за себя не ручаюсь.
– Ишь ты, петух какой, – сердито замечает Чебушенко. – А я хочу тебе заявить, что от трибунала тебя спасает только то, что ты в карантине и не принял ещё присягу, понял. А, чтобы ты попусту руки не распускал, я при случае найду тебе применение.
И случай такой представился как раз после принятия присяги.
Поздний вечер, лес, грунтовая дорога, вдоль дороги армейские палатки. В одной из них, что немного в стороне от солдатских, замполит и начальник штаба батальона. В палатку входит посыльный. Начальник штаба, худой моложавый капитан, приказывает солдату:
– Позови рядового Панкратова из второй роты.
Появляется Панкратов и докладывает, обращаясь к Чебушенко:
– Товарищ майор, рядовой Панкратов по вашему приказанию прибыл.
– Это я тебя вызывал, – говорит начальник штаба. – Вот что надо сделать, боец. Идёт учебная игра с таким же батальоном связи, но из другой дивизии. Часть эта для нас сейчас как бы условный противник, в расположении которого находится новая передвижная радиостанция. Она охраняется, возле неё часовой. Его надо тихонько снять и доставить сюда. Понял?
– Так, точно, товарищ капитан, – отвечает Панкратов. – Только где это?
– Замполит покажет, – говорит начальник штаба. – Можешь выполнять.
Чебушенко и Панкратов выходят из палатки. Чебушенко показывает Панкратову, как добраться до места.
– Это близко, прямо по этой вот колее, метров пятьсот, – говорит он. – У часового патронов нет, охранять, по сути, нечего и не от кого, все учения проводятся на нашем закрытом полигоне. Не понимаю, на кой чёрт сдался начальнику штаба этот часовой. Я уж тебя прошу, не повреди там его, возьми аккуратно. И смотри, чтобы не убежал со страху, а то наделает шуму.
– В штаны может наделать, а так никуда он не денется, – обещает Панкратов. – От меня не убежит.
– Ох, доиграются когда-нибудь эти молодые командиры, – высказывает вдруг Панкратову, как равному, свои соображения Чебушенко.
Хоть и темно уже по времени суток, но под светом полной луны и непотушенных фар боевых машин условно чужой участок леса хорошо просматривается. Панкратов подкрадывается к часовому, который не ходит по полянке вдоль и вокруг охраняемого объекта, а безмятежно дремлет, сидя на подножке автомобиля. Панкратов, крепко обхватив шею обмякшего от испуга и никак не сопротивляющегося часового, зажимает ему рот и уволакивает в лес. Там забирает у него автомат, приказывает молчать и пинками под зад заставляет идти в нужном направлении. И только войдя с ним в нормально освещённую офицерскую палатку, Панкратов узнаёт в пленённом часовом Духа.
– Ты, что ли? – удивляется Панкратов.
– Я, конечно, – признаётся Дух и, не соображая, что происходит, растерянно обращается к старшему по званию. – Это Панкрат, товарищ майор, я его знаю.
– И мы его знаем, – говорит Чебушенко и спрашивает у Панкратова. – Вы что, знакомы?
– Так точно, – отвечает Панкратов. – В Свердловске когда-то вместе на стройке работали.
– Тогда всё понятно, – говорит замполит. – И у нас и у них последние призывы в основном с Урала.
– Так, рядовой, – вступает в разговор капитан, обращаясь к Панкратову. – Ты свободен. А с тобой, воин, – говорит он Духу, – придётся разбираться вместе с твоим командиром, как это ты так службу несёшь.
Панкратов и Чебушенко выходят из палатки.
– Иди отдыхай, Саша, – произносит майор и одобрительно хлопает Панкратова по плечу.
Панкратов на перекладине, в гимнастёрке, не подпоясанной ремнём, раз за разом выполняет подъём переворотом. Рядом замполит, другие офицеры, военный корреспондент с фотоаппаратом, немного дальше солдаты – все с удивлением наблюдают за происходящим. Один из офицеров считает, который раз уже Панкратов переворачивается через перекладину:
– Девяносто один, девяносто два, девяносто три…
Через неделю в кабинете замполита один из офицеров вслух читает газету с названием «За Родину!»:
– За плечами ефрейтора Панкратова всего год службы, а он вновь удивил своих товарищей и командиров своими незаурядными спортивными достижениями. На днях в присутствии нашего корреспондента он сто пятьдесят раз выполнил подъём переворотом и сто двадцать раз подтянулся на перекладине. Вот такие парни служат в группе советских войск в Германии.
– Никогда бы не поверил, если бы сам не видел, – говорит Чебушенко. – И откуда в нём такая сила.
Специальные занятия перед зданием казармы. Военная техника. Панкратов на бронетранспортёре. Подбегает солдат с красной повязкой на рукаве «Помощник дежурного» и говорит Панкратову:
– Слушай, Панкрат, что-то тебя срочно замполит к себе требует.
Панкратов и помощник дежурного спешно направляются к казарме. По пути солдат спрашивает у Панкратова:
– Чего натворил-то?
– Ничего, – отвечает Панкратов. – А в чём дело?
– Да только что к Чебушенко особист из штаба дивизии пришёл и сразу за тобой послали.
Тот же кабинет замполита, в котором находятся Чебушенко и ещё один майор. При появлении Панкратова офицер из особого отдела вежливо приглашает его сесть рядом и спрашивает:
– Как служится?
– Нормально, товарищ майор, – бодро отвечает Панкратов. – Всё в порядке.
– Молодец! – говорит особист. – Насчёт тебя у нас никаких сомнений. В армии сверхсрочно не думаешь остаться?
– Никак нет, товарищ майор. После демобилизации в институт поступать буду.
– Правильно. Если надо будет, характеристику мы тебе дадим соответствующую. Так, майор? – обращается особист к Чебушенко. В знак согласия замполит кивает головой. – А пока у нас к тебе вот какое дело. Надо взять под защиту одного солдата с высшим образованием.
– Не солдата, а уникума, Саша, – с раздражением уточняет Чебушенко. – Маевского из второго взвода первой роты. Да ты его знаешь.
– Не знаю, но видел, – говорит Панкратов. – Толстомясый такой, над ним ещё смеются все?
– Он самый, – подтверждает замполит. – Одна морока с ним, честное слово. И ведь не комиссуешь его без законной причины.
– То есть другого выхода нет, – говорит особист. – Что можно сказать о нём, чтобы ты понял проблему. Вениамин Маевский, москвич, историк, из интеллигентной семьи, женат. К армейской жизни абсолютно не приспособлен, год в армии продержаться не может, ни одной воинской специальности не освоил, хотя человек он, видимо, неплохой. Но оружие ему доверить нельзя, технику тоже. В роте его постоянно обижают и даже издеваются над ним. Масло и сахар отбирают, а дома он наверняка привык сытно покушать. Ни с кем не дружит, последнее время постоянно в депрессии, заикаться стал. Так ему, видите ли, плохо у нас. Не дай бог руки на себя наложит. А допустить подобного или другого происшествия с ним нам никак нельзя. И мы очень надеемся, что под твоей защитой этот самый уникум, как говорит замполит, дослужит свой срок спокойно. И вернём мы его на гражданку живым и здоровым. Как ты к этому относишься?
– Положительно, – не раздумывая, отвечает Панкратов. – Если только это официальное задание.
– Именно задание или комсомольское поручение, – говорит Чебушенко. – Как тебе будет угодно. Но прошу тебя, Саша, в рамках дозволенного. Никого калечить не надо.
– И я прошу тебя, даже приказываю, силу не применяй, – строго говорит особист. – Мы полагаем, одного твоего авторитета будет достаточно. Просто выкажи своё расположение к Маевскому, пообщайся с ним и пусть все видят, что вы дружите, понял?
– Понял, товарищи майор, – улыбаясь, соглашается Панкратов. – Никто никуда не денется. Разрешите приступить к выполнению?
– Ты не шути, дело серьёзное, – говорит Чебушенко. – Чуть чего, сразу ко мне. Всё, можешь идти.
Панкратов уходит.
– Хороший парень, – замечает особист. – К нам бы его. Но всё равно проследи, как бы он не переусердствовал и дров лишних не наломал.
– Действительно, хороший, – подтверждает замполит. – Мы тут на днях анкетирование провели среди личного состава с вопросом, на кого из сослуживцев вы больше всего хотели бы походить. Так вот, девяносто процентов ответили, что на ефрейтора Панкратова.
В этот же день перед ужином Панкратов, прислонившись на улице к оградке возле казармы, наблюдает со стороны за Маевским, который стоит в середине шеренги взвода, выстроенного отдельно от всей роты.
– Вольно! – командует прапорщик. – Всем оставаться на месте, сейчас приду, возьму разнарядку на завтра.
Взвод предоставлен сам себе, и солдаты находят забаву – начинают весело толкать Маевского от одного к другому и давать ему подзатыльники. Причём делают это совместно самые щуплые и низкорослые солдаты. Маевский, поджав руки к груди, не сопротивляется, а только просит:
– Прекратите немедленно, как вам не стыдно!
Жалкий вид и явно неподходящие в такой ситуации слова ни у кого не вызывают сочувствия, а только ещё больше раззадоривают солдат.
Панкратов подходит к оставшемуся без присмотра взводу, легко отпихивает самых активных участников унижения сослуживца, берёт Маевского за руку, отводит его чуть в сторону и громко, чтобы все слышали, спрашивает:
– Объясни-ка мне, земеля, почему ты никому из этих баранов, как говорит замполит, по рогам дать не можешь?
– Никогда людей не бил и бить не буду, – заикаясь, отвечает Маевский.
Все откровенно хохочут над таким ответом.
– Тогда я за тебя это буду делать, – ещё громче произносит Панкратов. – У нас гвардейская часть или стадо диких животных. Кто ещё хоть раз его тронет, будет иметь дело со мной. А я рога быстро обломаю. Все слышали? – И Панкратов, заложив руки за спину, медленно проходит мимо собравшихся вдруг снова в строй солдат.
Угроза подействовала. Издевательства и даже просто насмешки в отношении Маевского прекратились.
Панкратов и Маевский сидят на скамейке возле футбольного поля и разговаривают.
– Демобилизуюсь и сразу в аспирантуру, – говорит Маевский. – Если не поступлю, то снова пойду на преподавательскую работу. До армии я ассистентом на кафедре истории работал. А у тебя какие планы?
– Да какие у меня планы, Веня, – отвечает Панкратов. – До дембеля ещё почти год. Ну а потом в юридический поступать буду, как и хотел. Только теперь уже на заочное отделение. Работать надо и матери ещё помогать.
– А ты приезжай к нам в Москву, – приглашает Маевский. – Столица всё-таки. Там и учиться поступишь и работу найдёшь. Отец пишет, его в горком партии перевели. Поможет, если что, я попрошу. Отец у меня хороший. Кстати, мог бы от армии меня отмазать, но не стал. Вот такой он у нас с матерью сознательный коммунист.
Глава 4.
Начало семидесятых
Панкратов в военной форме с дембельским чемоданом в Москве, на Красной площади. Смотрит на всё вокруг и тихо вслух как бы обращается к городу:
– Ну, вот мы и встретились. От меня не скроешься.
Этим же днём Панкратов у Маевских дома. Дверь в квартиру ему открыл сам Маевский. За его спиной стоит и приветливо улыбается миловидная девушка.
Панкратов и Маевский обнимаются.
– Познакомься, Саша, это Люда, моя жена, – искренне радуясь встрече, говорит Маевский. – В это время из комнаты в коридор выходит высокий мужчина в очках. Маевский представляет его. – А это мой отец, Геннадий Георгиевич.
– Проходи, дорогой, мы тебя давно ждём, – говорит отец Маевского и жмёт Панкратову руку. – С утра, как ты позвонил из аэропорта, очень ждём. Жена вон, Диана Аркадьевна, даже торт свой фирменный испекла.
– Да я в центре побывал, – оправдывается Панкратов. – На Красной площади был, по улице Горького прошёл.
Из кухни выходит мать Маевского, в фартуке, с полотенцем в руках, и говорит:
– Наконец-то, прибыл. Дай-ка я на тебя погляжу. Ну точно, как на плакатах солдат изображают. Давай, раздевайся и за стол. Пойдём, я тебе покажу, где умыться, – говорит она и провожает Панкратова в ванную комнату. – Спасибо тебе за Венечку, он нам всё про вашу дружбу в армии рассказал. Он ведь у нас совсем за себя постоять не может. Пока он служил, мы тут с Людочкой извелись совсем.
В комнате, похожей на кабинет, Геннадий Георгиевич с сыном и Панкратов.
– Я тоже советую тебе переехать в Москву, – говорит Панкратову отец Маевского. – И поступить во всесоюзный юридический заочный институт. А с пропиской и работой я помогу.
– Может, действительно, Саша, лучше тебе заочно учиться, как ты и хотел, – добавляет Маевский. – Никакого распределения, а диплом такой же. С третьего курса по специальности уже сможешь работать. Либо в народном хозяйстве, либо в органах.
– Это мы посмотрим ещё, где, – говорит Геннадий Георгиевич. – Пока ты, Александр, получай там у себя дома паспорт и решай, что делать. Надумаешь, снимайся отовсюду с учёта и приезжай.
Панкратов с тем же чемоданом, но уже в гражданском костюме, у подъезда своего дома в Свердловске прощается с матерью.
– Всё, мама. На вокзал не надо ехать, сам доберусь.
Мать обнимает и целует Панкратова.
– Береги себя, сынок, – говорит она, вытирая слёзы. – А, может, ещё передумаешь? Если просто хочется в Москве побывать, съезди, погуляй и возвращайся. Я тебя так ждала, скучала. Я ведь одна тут. Думала, приедешь, семьёй обзаведёшься, внуков понянчу. Оставайся, ну кому ты там нужен. Да ещё характер у тебя такой неуживчивый, обязательно во что-нибудь встрянешь или разругаешься с кем-нибудь в пух и прах.
Панкратов тоже обнимает мать и успокаивает её:
– Я же говорю тебе, хорошие они люди. Обещали во всём помочь. Но не это главное. Запомни раз и навсегда, ничего страшного с твоим сыном никогда и нигде не произойдёт. Я у тебя умный и сильный, всё вытерплю, вывернусь из любой ситуации и умру очень стареньким своей смертью. Ну чего ты, на самом деле, чувствительная такая стала. Встречала, тоже плакала.
– Да, плакала, – подтверждает мать. – От радости, что ты никого там, в Германии, не прибил.
– Опять ты об этом, – качает головой Панкратов. – Не прибил же. А сейчас чего плачешь? Перестань, мама. Я знаю, что тебе плохо одной. Я тебя тоже очень люблю и тоже скучаю по тебе. Повторяю, при первой же возможности заберу тебя к себе. Всё, я пошёл.
Панкратов уходит. Отойдя немного от дома, он оглядывается на свою мать, так и стоящую у подъезда с платочком в руках, на свой старый сарай, на свою почерневшую от времени полусгнившую голубятню.
В квартире Маевских Геннадий Георгиевич и Панкратов.
– Так, Александр, – говорит Геннадий Георгиевич. – В институт ты поступил, мы тебя уже с этим поздравили. А теперь о работе, какую я тебе подыскал и предлагаю. Освобождённым секретарём комитета комсомола швейной фабрики, одной из самых крупных в Москве. Правда, не на правах райкома, оформят тебя пока электриком. Но это временно. Там считают, что вожаком у девушек обязательно должен быть парень, желательно помоложе, чтобы подольше поработал на этой должности. С руководством я уже согласовал твою кандидатуру. Ты ведь не из актива района, и они о тебе ничего не знают. Жить будешь в общежитии фабрики со всеми удобствами. Так, что условия для учёбы и для всего остального будут. Ну, как?
– Спасибо, Геннадий Георгиевич, – соглашается Панкратов. – Я, конечно, принимаю предложение. Но справлюсь ли?
– Справишься, не боги горшки обжигают. Говорить ты умеешь, а это в нашем деле уже много значит. Конфликты или казусы какие возникнут, обращайся. Приезжай прямо сюда, к нам домой.
Общежитие швейной фабрики. У Панкратова отдельное помещение в виде однокомнатной квартиры. Напротив кровати стеллажи с книгами, тумбочка с телевизором, сбоку письменный стол, рядом увесистые гантели. В комнате очень чисто и прибрано.
Один из цехов швейной фабрики, шум станков, за станками в основном девушки. Панкратов, в добротном костюме, с аккуратно завязанным галстуком, подходит к некоторым из них и о чём-то весело разговаривает, показывает какие-то бумаги, смеётся. Другие девчонки, не отрываясь от работы, с интересом наблюдают за ним.
Собрание в Доме культуры швейной фабрики. На сцене за столом президиума несколько человек.
– А теперь, товарищи, позвольте перейти к радостному событию, – торжественно объявляет парторг, ведущий собрание, пожилой мужчина пенсионного возраста с пышной седой шевелюрой. – За создание сквозных комсомольских бригад и достижения в социалистическом соревновании комсомольская организация нашей фабрики награждается вымпелом Центрального комитета ВЛКСМ.
Раздаются громкие аплодисменты.
На сцену из первых рядов зала выходит Панкратов, но не по ступенькам с краю, а просто легко запрыгивает на неё, что вызывает дополнительные аплодисменты. Из-за стола президиума в это время встаёт очень респектабельного вида специально прибывший из вышестоящего органа по такому случаю комсомольский работник, вручает вымпел Панкратову и тихо заговорщицким тоном говорит ему:
– Жду тебя в горкоме.
Квартира Маевских. На диване сидит Маевский, перед ним с угрюмым и озабоченным видом расхаживает Панкратов.
– Вот сегодня мне красивый вымпел ЦК вручили, – взволнованно говорит Панкратов. – А я не рад, Веня. Всё не то и не так. Все эти знамёна и грамоты совершенно оторваны от истинных проблем молодёжи. Вместо дела одни бумаги и показуха. Всё-таки дураки у власти пострашнее стихийного бедствия будут, от него хоть укрыться можно. А от них никуда не денешься. Я вот даже стишок такой по этому поводу сочинил, послушай. – И Панкратов читает:
Не бойтесь клопов и назойливых мух.
Не бойтесь худых и облезлых котят.
Пиявок не бойтесь и драных старух,
Которым по виду за сто пятьдесят.
Не бойтесь морозов, метелей и бурь.
Крапивы не бойтесь и даже волков.
Нигде ничего нет страшнее, чем дурь
У власти поставленных дураков.
Прочитав это, Панкратов тут же добавляет, – А можно и так ещё в конце:
Не бойтесь в помойку руками залезть.
Крапивы не бойтесь и даже волков.
Нигде ничего нет страшнее, чем спесь
Высокопоставленных дураков.
– Мой отец тоже как бы у власти и тоже не низко поставлен, – выслушав Панкратова, замечает Маевский. – Но ты ведь его не считаешь дураком спесивым.
– То-то и оно, что нет, – соглашается Панкратов. – И многие другие партийные чиновники очень даже не дураки и сами по себе в отдельности вполне приличные люди. А все вместе бюрократы и демагоги. И я с ними. Вот в чём феномен! – всё более возбуждаясь, продолжает Панкратов. – Девки пашут в три смены, а я, здоровый мужик, какой-то ахинеей и словоблудием занимаюсь. Умом понимаю, что так заведено, такая идеология, такая политика, короче, так надо, в том числе для себя, для карьеры, а душа протестует. Последнее время сам себя постоянно спрашиваю, в кого же ты превращаешься, Панкрат? Ещё пару лет такой деятельности и всё, тебя нет, ты очередной советский бюрократ, чинуша безликая. А я не хочу этого, Веня! Я настоящим живым делом хочу заниматься, чтобы общество наше вперёд и вверх продвигалось. Я пользу хочу народу приносить, служить ему верой и правдой. Другие не могут, а я могу, потому что ум и силу имею. Но на Москву в этом смысле надежды нет, она сгнила окончательно, я же всё вижу. Для перемен к лучшему в Москве нет почвы, опереться не на кого. На Урал возвращаться надо, там узел и средоточие всех проблем. Там ещё остались нормальные люди, которых можно поднять на борьбу против существующего режима, за свободу и торжество разума. Так жить, как живёт сейчас наш народ, нельзя, Веня!
– Опять ты о свободе, Саша, а что она для тебя? – спрашивает Маевский. – Ты ведь мне так ни разу и не объяснил это, хотя часто ссылаешься на её отсутствие.
– Свобода, – уверенно отвечает Панкратов, – это возможность наказывать тех, кто ведёт себя не по уставу, вплоть до полной изоляции от общества. По какому такому уставу, спросишь. Объясняю. По уставу, принятому умными и честными людьми, которые понимают, что ум должен быть свободным от любой идеологии, а поведение должно быть зависимым от ума, совести и справедливости. Руководящей и направляющей силой общества должна быть не коммунистическая или какая-нибудь другая идеологическая партия, а партия свободы, ума и морали. Ты спросишь, а кто будет определять, умный ты или честный. Отвечу. А никто персонально. Просто один раз волевым решением надо выстроить государственную систему так, чтобы наверх, к власти и деньгам, поднимались исключительно люди умные, талантливые и честные. И заковать такую систему в незыблемую железобетонную глыбу на века, чтобы поколений десять в ней воспиталось. Вот в этом смысле и в таком контексте закостенелость я признаю. И чтобы, главное, навсегда извести бездельников. Иначе капут человечеству. Моё самое глубокое убеждение заключается в том, что, в конце концов, человечество погубят те его представители, которые сами ничего не делают и живут за счёт других. Безработицы у нас нет, а ты посмотри, сколько у нас разного рода тунеядцев, толку от которых обществу никакого. И страшно то, что их в настоящее время становиться всё больше и больше. Жрут, пьют, крышу над головой имеют, государство их защищает, а они взамен ничего ему не дают. Это не люди, а крысы какие-то в людском обличии, жадно и безудержно захватывающие наши города и сёла. Какой-то хмырь и шалопай, ничего не делает и не хочет делать, эгоист и лентяй, тупой, бездарный и необразованный обормот с преступными наклонностями, а меня призывают уважать его и воспитывать в нём нового человека. Да с какой это стати! Палкой хорошей ему дать по хребту и, как миленький, заработает. Хочешь жить в нормальном государстве, спокойно ходить по красивым улицам, покупать всё в магазинах, растить здоровых детей и так далее, тогда иди и работай, участвуй в улучшении жизни вокруг. Не нравиться вкалывать на заводе, учись, становись, кем хочешь. Только работай, живи достойно. Каждый трудоспособный член общества обязан кормить сам себя на им самим же добросовестно заработанные деньги. По природе тот, кто может, но не желает честно работать, а всё хитрит, обманывает, злоупотребляет справедливыми социалистическими законами и радуется тому, как он ловко устроился, тот подлежит жесточайшему изгнанию из общества и последовательному истреблению. Всё должно быть так, чтобы бездельники были обречены на вымирание. И чтобы никто и никогда не смог бы жить за счёт другого человека. Надо каждого проверять, на что он живёт, откуда он берёт средства к существованию. Молодой, здоровый, сильный и ничего полезного для общества не делает, значит, к ногтю его. Давить таких надо. В противном случае либо все всегда будут жить средненько, так себе, как мы все здесь сейчас живём, терпеливо довольствуясь лишь самым необходимым, либо одна малая часть населения будет жить хорошо за счёт другой части, как там, на западе. Чтобы такого не было, надо срочно начать исправлять ситуацию. Неправильно, когда политика государства продолжает формально находиться под диктатом идеи о всеобщем равенстве, а всеобщий контроль за исполнением гражданских обязанностей практически исчез. В идеологическом смысле свобода нужна нам, как воздух. Свобода во всём, кроме обязанности работать на благо общества. Если большинство не будет работать или будет работать плохо, или одни будут просто отбирать хлеб у других, воровать, грабить, то жизнь станет невыносимой и государство развалится. Сознательное меньшинство страну не удержит, большинство из дураков и бездельников её погубит. Мне что противно, Веня. То, что у нас на деле сейчас ни реальной свободы, ни результативной работы. Конституция есть, а свободы нет. Пятилетки объявляются, планы грандиозные, а половина москвичей, например, ничего не делают. Чаи гоняют в конторах разных и дефицитом приторговывают. Вот я и говорю, пора уже всем нам выкарабкаться из грязных революционных пелёнок полувековой давности и освободиться, наконец, от порочной практики управления страной, когда умными, способными и трудолюбивыми людьми правит невежественное, неблагодарное и ленивое большинство. Ну, сколько можно какими-то нестройными рядами шествовать к какой-то фантастической цели, полностью игнорируя по пути обычное житейское благоразумие. С безликим и серым арифметическим большинством коммунизм не построишь. И хватит морочить людям головы. А, если уж и отнимать у них свободу, то только в том, что не вписывается в исторически справедливое устройство общественно-политической жизни. Свободу в человеческом обществе обеспечивает не диктатура господствующего класса, а диктатура ума, совести, справедливости и ответственности. Такой свободы у нас нет. А я только за такую свободу. Нельзя допускать больше, чтобы свою диктатуру устанавливали то богатые подлецы, то злые бедняки. Вот, как хочешь, так и понимай это, Веня.
– Ох, дружище, – вздыхает Маевский. – Ты оратор, конечно, спору нет. И говоришь убедительно. Но сдаётся мне, что тебе не за свободу, непонятно какую, бороться надо и не о народе, непонятно каком, думать. А надо, например, в девчонку хорошую влюбиться, благо на твоей фабрике есть из кого выбирать, жениться на ней, детей нарожать и жить, как все живут, приспосабливаясь к обстановке. В плане обычной человеческой жизни ты как индивидуум и так свободен. Живи и люби, вот и вся премудрость, Саша. Чего ты заковал-то себя в эти вечные рассуждения о справедливом общественном устройстве. Тебе от самого себя, такого вот беспокойного мыслителя о свободе, освободиться надо. Пока ты только внутренне конфликтуешь с существующим строем. Но, если ты не изменишь в принципе своего отношения к происходящему вокруг тебя, то рано или поздно неизбежно вступишь в противостояние с властью. А чем это у нас заканчивается, все хорошо знают. Угодить в психушку это ещё не самая страшная перспектива. Жизнь у человека одна. Потрать ты свою избыточную энергию на себя, на близких, на творчество, на увлечения, на путешествия, в конце концов. Больше позитива, друг мой!
Панкратов прекращает ходить по комнате и садится на диван рядом с Маевским.
– Может, ты и прав, Веня, – говорит он. – Я очень благодарен и тебе и твоему отцу. Но постарайся понять, не могу я постоянно приспосабливаться и лицемерить. Душа не приемлет почти всё, что вижу вокруг. Весь день как в маске хожу или роль какую играю, говорю не то, делаю не то. Слушаю серьёзно, когда ржать охота над элементарной тупостью и безграмотностью. Улыбаюсь, когда не смешно, руку жму, когда в морду дать охота. Сижу на разных собраниях и не понимаю, кому нужны эти скучные сборища. Нет, Веня, не как физический индивидуум, а как ответственный гражданин, я несвободен в таком государстве. И все несвободны. А, значит, практически всё равно кому-то что-то делать надо, чтобы изменить жизнь к лучшему. И я буду это делать. Позитивы с негативами тут ни при чём. Ты думаешь, я не могу жить так, как ты советуешь. Могу, Веня, я всё могу.
– Да я давно уже понял, что ты всемогущий, – добродушно улыбаясь, говорит Маевский.
– Да какой я всемогущий, – возражает Панкратов. – Я обычный работяга, мечтающий о свободе.
– То есть пролетарий свободы, так что ли?
– А ты зря хихикаешь, Веня. Мне ещё в детстве хорошо разъяснили, какую фамилию я ношу. Но это так, между прочим. А что касается женитьбы, на что, кстати, и мать моя давно намекает, то до этого мне ещё с одной особой разобраться надо, которая когда-то отвернулась от меня из-за того только, что я не по своей воле рабочим стал. Предала она меня. А мы дружили с ней с третьего класса, и я любил её. И сейчас люблю.
Административное здание швейной фабрики, длинный коридор с кабинетами. Панкратов заходит в один из них. По вывеске на стене, рядом с дверью, видно, что это партком.
– Проходи, садись, – встречает Панкратова секретарь парткома. – Признавайся, тебе известно, что горком комсомола на тебя виды имеет?
– Впервые слышу, – отвечает Панкратов.
– Так и знал, – говорит секретарь. – Такая вот у них манера кадры себе подбирать. Мнение самого человека их не волнует. И со мной не посоветовались. В общем, забирают тебя от нас. Вопрос решённый. Жаль, конечно, мы тут все к тебе очень привыкли. На моей памяти таких комсомольских секретарей у нас не было. За три года ты столько полезного для фабрики сделал.
– Да ладно вам, Фёдор Трофимович, не выдумывайте, – искренне возражает Панкратов. – Ничего выдающегося я не совершил.
– Кончай скромничать. Порядок во всём навёл, девчонки заработали лучше, получать стали больше, многие учиться пошли, самодеятельность возродилась, свой театр вон создали, спорт на подъёме, стадион отремонтировали, в общежитии выпивки прекратились. Естественно, как такого работника к себе не забрать. Они же всё знают, Александр. Ещё говорят, что это большая честь для нашего предприятия, что тебя сразу в горком пригласили. Но, чтобы оформиться туда без проблем, поступила команда срочно кандидатом в КПСС тебя принять, пока ты проходишь как рабочий. По рабочим нет лимита на приём в партию, понял?
– Понял, – отвечает Панкратов. – А что для этого нужно?
Секретарь парткома подсовывает Панкратову чистые листы бумаги.
– Пиши заявление и автобиографию. А рекомендации мы с директором тебе дадим.
Глава 5.
Середина семидесятых
Московский горком ВЛКСМ. Кабинет того самого ответственного работника, что вручал Панкратову вымпел.
– Я, как завотделом, обязан заботиться о своих сотрудниках, – говорит хозяин кабинета сидящему напротив него Панкратову. – Надо не только вкалывать, отдыхать тоже надо. Сколько ты у нас уже работаешь, Саша?
– Почти год уже, – отвечает Панкратов.
– И зарекомендовал ты себя, надо признать, с самой положительной стороны. Поэтому в качестве поощрения мы предлагаем тебе в счёт отпуска, разумеется, съездить во Францию по линии молодёжного туризма. Группу уже набрали, но есть ещё одна путёвка. Для своих берегли. Через неделю выезд, так что срочно оформляй документы.
– Спасибо, – благодарит Панкратов своего начальника и уходит.
Панкратов в горкоме комсомола, сидит за своим столом в большом помещении, где работают ещё несколько сотрудников. Панкратов заполняет анкету выезжающего за границу. В графе, где требуется указать сведения об отце, он кратко записывает, умер. Закончив с бумагами, Панкратов звонит Маевскому и радостно сообщает:
– Привет, Веня, я это. Через неделю во Францию еду. Представляешь, я в Париже! Кроме того, разузнаю там, может быть, кое о ком.
Несколько дней спустя новая встреча в горкоме ВЛКСМ. В кабинете те же – заведующий отделом комсомольских организаций и Панкратов.
– Вот что я должен сказать тебе, Александр Сергеевич, – с озабоченным видом, не глядя на подчинённого, говорит завотделом. – Тебя в горком партии вызывают.
– Зачем и к кому конкретно? – спрашивает Панкратов.
– Зачем не знаю, – уклончиво отвечает завотделом. – А явиться ты должен сегодня в четыре на заседание бюро партийной организации горкома. Такое вот оттуда распоряжение поступило. А тебе не хуже меня известно, что мы всё должны делать в соответствии с их решениями.
Московский горком КПСС. Идёт заседание бюро партийной организации горкома. Просторное помещение с большим портретом Ленина, за длинным столом в один ряд сидят семь человек. Перед столом стоит Панкратов. Выступает мужчина в очках, сидящий посередине, секретарь партийной организации, ответственный работник горкома партии:
– Предоставив недостоверные сведения о своём отце, товарищ Панкратов опозорил перед соответствующими службами ЦК и КГБ наши партийные и комсомольские организации, а также аппараты обоих московских горкомов. При подаче заявления о приёме кандидатом в члены КПСС и при заполнении анкеты выезжающего за рубеж товарищ Панкратов не признался, что отец его не просто умер, а как особо опасный рецидивист приговорён к расстрелу. Товарищ Панкратов в автобиографии обязан был дословно указать, что его отец расстрелян, как и в анкете, при проверке которой и был выявлен этот гнусный обман. Ваш проступок, товарищ Панкратов, мы уже тут на бюро партийной организации предварительно обсудили и вынесли единогласное решение. В связи с обманом партии, а также в связи с тем, что органами госбезопасности выезд за границу вам запрещён, в приёме в партию из кандидатов в члены вам отказать, из горкома комсомола уволить.
– Извините меня, – с обескураженным видом и с трудом подбирая слова, начинает объяснять Панкратов. – Но, если всё это из-за отца, то я ведь его почти не помню. Мне было всего двенадцать лет или чуть больше, когда отца последний раз арестовали. А до этого я его вообще не знал. По рассказам матери он появлялся на месяц-другой и снова исчезал. За что отца расстреляли и когда точно, я тоже не знаю. Знаю только, что матери выдали свидетельство о его смерти, в котором ничего о расстреле не сказано. Там просто записано, что он умер, и всё.
По лицам и позам членов бюро видно, что взволнованные объяснения Панкратова на них никак не действуют и не вызывают никакого интереса или сочувствия.
– Мне что, повторить тебе решение бюро? – жёстко, перейдя вдруг на «ты», спрашивает председательствующий. – Ты радуйся тому, что у тебя такой защитник нашёлся, товарищ Маевский, по просьбе которого мы и решили уволить тебя вроде как по собственному желанию и не сообщать об этом в институт. Какой ты будущий юрист, если врёшь!
– А что я соврал? – искренне удивляется Панкратов. – Со слов матери мне известно, что отец умер, а больше я не обязан ничего знать. Кому надлежит знать об этом, тот пусть и знает. О каком-то расстреле я тоже узнал только от матери, которая и сама могла точно ничего не знать. Официально же мне никто ничего о моём отце не сообщал, и никакими достоверными сведениями о нём я не располагаю. Формально для меня он умер. Я был ребёнком, мне сказали, что он умер, я так и считаю всю жизнь. Не понимаю, почему я сам должен открыто, да ещё в письменной форме, распространяться о том, что мой отец не просто умер, а точно расстрелян. Мне что, кто-то вручал приговоры или акты какие-то об этом под расписку. А если он не расстрелян, откуда я знаю. Так в чём вы меня обвиняете и при чём здесь КГБ?
– Мы что тебе всё объяснять должны? – не скрывая раздражения, спрашивает ведущий заседание.
– А почему я должен из горкома уйти, разве я плохо работаю? – не унимается Панкратов, но в голосе его уже не чувствуется растерянности, а скорее уверенность в своей правоте и негодование. – И почему с оружием в армии за границей мне служить доверили, а поехать в другую страну мирным туристом не доверяют? А если бы я не согласился поехать во Францию, то всё было бы в порядке? И вообще, в чём собственно проблема, в чём меня подозревают, я ведь весь на виду?
Заметно, что эти вопросы и непочтительное упрямство Панкратова только ещё больше разозлили партийных работников.
– Хватит притворяться, будто ты не знаешь, что отец у тебя матёрый уголовный элемент, вор в законе! – срывается на крик один из участников заседания.
– И что, именно так, вор в законе, мне и надо было написать в документах для всеобщего обозрения? – тоже заметно повысив голос, спрашивает Панкратов.
Вместо ответа председательствующий указывает Панкратову на дверь.
– Свободен! – резко говорит он. – Ты ещё издеваться тут будешь над нами, голос тут будешь повышать. Можешь катиться отсюда на все четыре стороны и больше в партийные и советские органы не суйся.
Но Панкратов не уходит и продолжает упорно демонстрировать своё возмущение и категорическое несогласие с таким отношением к себе.
– А как же положение о том, что у нас сын за отца не отвечает?
– Об этом ты своей матери расскажи, – властным тоном советует Панкратову единственная присутствующая на заседании женщина.
После таких слов Панкратов молча поворачивается к выходу и удаляется.
Панкратов с дорожной сумкой на перроне Казанского вокзала. За спиной у него вагон поезда с табличкой «Урал. Свердловск-Москва». Как в день прибытия в Москву, он смотрит на всё сразу перед собой и тихо вслух произносит:
– Ладно, пока прощай. Но жди, я обязательно вернусь. Никто никуда от меня не денется.
Панкратов в Свердловске, в том же обшарпанном доме, в той же маленькой квартире, из окон которой видны те же тополя и те же сараи. Он сидит за столом, перед ним очень старая чёрного цвета с потёртыми кнопками пишущая машинка. Панкратов закладывает чистый лист бумаги и печатает по центру большими буквами слово – устав, а под ним буквами поменьше – союза ради свободы.
Другая квартира в Свердловске, в центре города, просторная, светлая, добротно обставленная. В квартире Панкратов и Таня – статная, холёная молодая женщина с тонкими чертами лица.
– Я очень рада, что ты меня нашёл, – говорит Таня, доставая из шкафчика бутылку вина и бокалы. – А тебя не узнать, ты очень изменился.
– В лучшую или в худшую сторону? – спрашивает Панкратов.
– Да ты всегда хорошо выглядел, – отвечает Таня. – А сейчас вообще обалденно. Роскошный мужик. Приодеть бы тебя ещё. Ну что, давай выпьем за встречу, открывай.
После первого выпитого бокала Таня приближается к Панкратову и предлагает:
– Давай поцелуемся, что ли.
Панкратов и Таня целуются, не сдерживая себя, страстно и долго.
– Между прочим, – с трудом выбравшись из объятий Панкратова, игриво предупреждает Таня, – муж сегодня может вернуться домой раньше. А тайное свидание должно быть оправданным. Пойдём в спальню.
Таня, с растрёпанными волосами, в лёгком халатике, и Панкратов прощаются у дверей в прихожей.
– Ну и медведь же ты, измял меня всю, – с одобрительными нотками в голосе произносит Таня. – Но я довольна и не протестую. Встречаться будем, когда захочешь и когда я смогу. Наверстаем упущенное. Согласен?
– Надо подумать, – отвечает Панкратов.
– Не ломайся, тебе это не идёт, – говорит Таня и перед тем, как закрыть за Панкратовым дверь, чмокает его в щёку. – Завтра обязательно позвони, и я скажу, где. Дома у меня больше нельзя. Я сама всё организую. Если не позвонишь, я обижусь.
Панкратов уходит. Выйдя из подъезда на улицу, он смачно сплёвывает, будто что-то горькое, приведшее к першащему послевкусию, побывало у него во рту, вытирает губы и вслух произносит:
– Да куда ты денешься.
Панкратов приходит домой.
– Мам! – зовёт он прямо с порога, снимая ботинки. Из кухни выходит мать Панкратова и внимательно смотрит на сына, который подаёт ей бутылку водки. – Я выпить хочу, разогрей там борща побольше.
– Хм, интересно, – произносит мать, принимая бутылку.
Панкратов на кухне достаёт гранёный стакан и садится тут же на табурет.
– Рюмку возьми, – советует мать и, продолжая с нескрываемым удивлением наблюдать за сыном, спрашивает. – В честь чего это, ты же совсем не пьёшь?
– В честь победы, – отвечает Панкратов. – Поэтому я и хочу, как
когда-то в одном месте, выпить именно из стакана. Тем более, что
он у нас тоже один.
– В каком ещё месте и какая победа? – спрашивает мать.
– Долго рассказывать, – отнекивается от объяснений Панкратов, открывает бутылку, наливает полный стакан и провозглашает. – За долгожданную и убедительную победу! – А, выпив, не морщась, большими глотками, добавляет. – Хотя, признаюсь тебе, не очень радостной оказалась эта победа, с разочарованием. Тускло и вяло всё, без вдохновения.
– Опять что-то нехорошее случилось? – вздыхает мать.
– Ровным счётом ничего плохого, – выказывая явное умиротворение, отвечает Панкратов. – Наоборот, всё очень хорошо. Только слишком естественно и обыденно. Успокойся, мамочка, никого кроме тебя я больше не люблю. Лучше тебя никого нет!
– Ты особо-то не увлекайся, – предостерегающе советует мать, кивая на бутылку водки. – Если что не так, эта гадость всё равно не поможет.
– Ты права, как всегда, – соглашается Панкратов. – Но, понимаешь, когда душа не на месте, то малость поддать можно.
– А почему она у тебя не на месте? – интересуется мать.
– Потому, мама, что умных и смелых людей рядом нет, – отвечает Панкратов. – Потому, что не так всё устроено в этом мире, грязь и серость кругом. Смотришь на всё, и душа ноет. Вот послушай, какой я на днях стих сочинил. – И Панкратов читает:
Расхворалась душа моя бедная,
Что-то шибко ей враз нездоровится,
На глазах прямо жалкой становится.
Кабы хворь-то была б ненаследная,
То ещё мог бы ждать излечения
И на долю надеяться славную.
Ведь душа – это всё-таки главное.
А коль выпало ей назначение
Захиреть в недовольстве безропотном,
Вместо кваса вино попиваючи,
Сам добью её, только не знаючи,
Проживу ль без души век свой хлопотный.
– О, господи! – сокрушается мать. – А повеселее ты ничего сочинить не мог? Да и не стихотворение это вовсе, а чёрт-те что, так себе, никому не нужное выражение своего дурного настроения. Я всё-таки в библиотеке работаю, разбираюсь немного. И никаких причин для такого настроения у тебя нет. Ты же не старик немощный, к постели прикованный.
– Согласен, мама, – говорит Панкратов. – Мура полная, просто мрачные мысли и крик души. При этом я сам уже не понимаю, чего она бесится, чего хочет.
– Кто она-то?
– Душа моя.
– Да что ты так о душе-то своей печёшься, – перебивает его мать. – У тебя одного душа, что ли. Но никто ведь так не изводит себя, чтобы угодить ей.
– А зачем жить тогда, мама, если не думать о душе?
– Эх, сынок, смотрю я на тебя и вижу, делать тебе нечего. У тебя диплом юриста, а работаешь ты каким-то электриком в гастрономе, да ещё на полставки. Почти ничего не зарабатываешь, хотя тебе уже скоро двадцать семь лет исполнится. Займись ты, наконец, полезным делом.
– Пока мне так удобнее, – объясняет Панкратов. – Больше свободного времени и меньше на виду. Никто не интересуется моей персоной.
– Ну, а вот зачем тебе свободное время, скажи на милость?
– Чтобы интеллектуальную революцию в стране совершить, – отвечает изрядно захмелевший уже Панкратов.
– Так для этого перегоревшие лампочки в магазине менять надо?
– Ну, ты даёшь, мамочка, – возмущается в ответ Панкратов. – Темнота! Если не понимаешь, не смейся. Просто хватит всем жить по-дурацки.
– А чего тут понимать, – сердится мать. – И так видно, что ты
сам дурью маешься. Какие-то подозрительные субъекты к тебе ходят, о чём-то шушукаетесь допоздна. Лучше бы в театр или в кино сходил. Жил бы нормально, как все живут, влюбился, женился, детьми обзавёлся.
– Это не субъекты, а члены новой партии, союза ради свободы, – не обращая внимания на последние слова матери, уточняет Панкратов. – А стремление к свободе по своему определению уже не может быть глупым.
– Ну разве так можно, сынок! – с огорчением выговаривает мать. Настоящий вор чужое берёт, а ты своё. Ты ведь сам у себя свою жизнь крадёшь. Ложись-ка ты лучше спать. А время покажет, кто умный, а кто дурак.
И мать выходит из кухни.
Панкратов у себя дома, в своей комнате, проводит заседание союза ради свободы. Участвуют человек десять молодых людей. Панкратов раздаёт всем документы – устав союза и обращение к гражданам СССР.
– Давайте договоримся, что главные цели союза до наступления соответствующих условий в стране по соображениям конспирации остаются пока только в наших головах, – говорит Панкратов. – А на деле для успешного достижения этих целей в будущем занимаемся сейчас лишь тем, что записано в уставе. Просветительская работа среди населения, пропаганда идей свободы и демократии, повышение гражданской активности и объединение противников диктатуры КПСС. Что касается организационной работы и структуры союза, то прошу внимательно ознакомиться с уставом и быть готовыми на следующем заседании сформировать руководящие органы. От должности президента, если доверите, я не откажусь. А сегодня поручение всем такое. Надо каждому распечатать обращение в количестве пяти экземпляров и как бы случайно по экземпляру оставить на видных местах, где обычно собирается много людей. В исполкомах, например, в домоуправлениях, в поликлиниках, в сберкассах, в учебных заведениях, на почтамте. Понятно? – Все присутствующие в знак одобрения и согласия кивают головами. – А далее в моих планах закончить составление программы союза и написать серию статей на самые актуальные политические темы. Две статьи уже готовы, надо их только ещё немного подредактировать и тоже можно будет распространять.
Участники заседания тихонько и дружно расходятся. Панкратов провожает их до порога, затем возвращается в свою комнату, складывает все документы в небольшой дорожный чемодан, заполненный ещё какими-то бумагами, и заталкивает его под кровать.
Утром Панкратов собирается на работу.
– Опять ты вчера кого-то приглашал, – выговаривает ему мать. – А потом опять почти всю ночь за столом сидел, писал что-то. Господи, Саша, сынок, найди ты себе дело по душе и не занимайся ерундой всякой.
– Как раз по душе я и нашёл себе дело, – говорит Панкратов.
– Ох, – грустно вздыхает мать. – Чует моё сердце, добром это не кончится.
В это время раздаётся стук в квартиру. Панкратов открывает дверь и видит перед собой молодого милиционера в звании лейтенанта.
– Здравия желаю! – говорит милиционер и представляется. – Я ваш новый участковый. А вы Панкратов Александр Сергеевич?
– Так точно, – отвечает Панкратов.
– Вам повестка, – и участковый передаёт Панкратову повестку.
Панкратов, не закрывая дверь, читает вслух: «явиться в районный отдел милиции к заместителю начальника, кабинет номер два» и спрашивает:
– А по какому вопросу, в качестве кого и когда?
– Не могу знать, – отвечает участковый. – А явиться вы можете в удобное для вас время, так и приказали передать.
– Ладно, – говорит Панкратов. – Зайду сегодня после работы.
Панкратов заходит в районный отдел милиции. Из комнаты дежурного навстречу ему выходит подполковник и протягивает для приветствия руку. Панкратов с явным недоумением жмёт ему руку и внимательно всматривается в его лицо.
– Да я это я, – улыбается подполковник. – Краузе или кайзер, если помнишь.
– Теперь вспомнил, – говорит Панкратов. – Здравствуйте или здравствуй, не знаю, как и обращаться.
– На ты, конечно, давай без церемоний, – предлагает Краузе и садится вместе с Панкратовым на диван в комнате дежурного. – Это я тебя вызвал. Захотелось узнать, как живёшь, где трудишься, чем в свободное время занимаешься. Хорошо, что ты сегодня зашёл, я как раз на службе, а сейчас ещё и сам дежурю, больше некому. Все в разъездах и на заданиях, время такое. Ну, рассказывай.
– А чего рассказывать, – пожимая плечами, говорит Панкратов. – В армии отслужил достойно, как ты и пожелал мне. Командир дивизии даже благодарственное письмо матери прислал за такого сына. Работаю, не женат, всё.
– Да, очень содержательно, – улыбаясь, подытоживает Краузе. – Всё, так всё. А я ведь тебя не просто так пригласил. Проверка по вашим домам была и мне доложили, что ты в Москве юридический институт окончил, а по специальности не работаешь. Вот и решил предложить тебе работу у нас. Офицерское звание и капитанскую должность я тебе гарантирую. В партию вступишь, у нас без этого нельзя. Ну, как?
– Премного благодарен, но вынужден отказаться, – не задумываясь, отвечает Панкратов. – Нет, правда, спасибо, но согласиться никак не могу.
– Почему? – спрашивает Краузе.
– Для нашей партии и работы в органах я родословной чуток не вышел.
– Что ты имеешь в виду?
– Не что, а кого, – отвечает Панкратов. – Отца своего, матёрого уголовного элемента, так сказать, который семь раз судим, а на восьмой расстрел получил. Такой вот у меня предок. Хоть я его и не знал почти, и вспоминаю с трудом. Впервые тебе только, как старому знакомому и человеку закона, прямо так и сообщаю. Чтобы ты меня потом во лжи не обвинил и не обозвал гнусным обманщиком.
– Действительно, это может помешать, – поразмыслив немного, соглашается Краузе. – А, если я попрошу, кого надо. Даже лично к министру готов обратиться. Для меня это тоже дело принципа. Дети не должны отвечать за отцов.
– Ну-ну, как раз там, в Москве, тебя очень даже поймут, – с усмешкой замечает Панкратов.
– Может быть, и поймут, – говорит Краузе. – Если я свой пример приведу. Я ведь тоже своего отца не знаю. Он немец поволжский. Мать рассказывала, в начале сорок первого ночью его забрали и увезли на чёрном воронке. И до сих пор мне ничего об отце не известно. Даже по своим каналам узнать что-либо о нём не удалось. Но ничего, мандатную комиссию я прошёл когда-то и в школу милиции меня взяли.
В это время по рации сообщают о происшествии. Рация работает с помехами и понятно только, что ограблен какой-то магазин и ранен кассир.
– Извини, мне на выезд, – внимательно ещё раз прослушав оперативную информацию, говорит Краузе, быстро поднимается этажом выше, тут же возвращается с молоденькой сотрудницей райотдела и усаживает её на место дежурного. – Остаёшься за меня, – приказывает ей Краузе. – Будь постоянно на связи.
– Может, поможешь? – уже на улице возле милицейской машины просит Панкратова Краузе. – Поедем вместе, сам же говорил когда-то, что таких не любишь.
– Неохота, – отказывается Панкратов, но спрашивает. – А что за магазин?
– Гастроном на Комсомольской, – отвечает Краузе.
– Тогда другое дело, – сразу соглашается Панкратов и садится в
кабину рядом с Краузе. – Я же в этом гастрономе работаю электриком. Да и название улицы мне небезразлично.
Зимний вечер, уже темно, освещение на улицах включено. Вдвоём Краузе и Панкратов подъезжают к большому магазину с вывеской «Гастроном». У входа их поджидают взволнованные работницы торгового заведения. Появление Панкратова, бодро выскочившего из милицейского УАЗика, их очень удивило.
– Панкратов, ты! – восклицает одна из женщин в накинутой на плечи дорогой шубе.
– Потом объясню, – говорит ей Панкратов и представляет её Краузе. – Это директор магазина, товарищ подполковник.
– Где они? – спрашивает Краузе.
– Только что убежали, – отвечает директор. – Их трое, все молодые. Мы сами хотели их задержать, но они вырвались и убежали.
– Куда, в какую сторону? – опять спрашивает Краузе.
– Вон туда, к тем домам и гаражам, – суматошно и наперебой указывают директор и стоящие рядом женщины.
Краузе и Панкратов бегут по натоптанной в снегу дорожке в указанном направлении. Краузе бежит медленнее и отстаёт.
– Возьми хотя бы одного, – кричит он вырвавшемуся вперёд Панкратову и на ходу вынимает из кобуры пистолет.
– Возьму, – обещает Панкратов и ускоряет бег. – Куда они денутся.
Панкратов, забежав за гаражи, первым видит убегающих грабителей. Перед жилыми домами они разделяются, один из них бежит вдоль пятиэтажки. Панкратов устремляется за ним, а Краузе за теми двумя, что свернули направо, в сторону какого-то нежилого здания и длинного забора. Панкратов догоняет бандита и пинком сзади сбивает его с ног. Тот падает, шапка при этом с него слетает, и он сильно ударяется головой о тротуар. Панкратов наклоняется над ним, переворачивает его на спину и под ярким светом фонаря у дома узнаёт в нём Духа. Панкратов шлёпает Духа по щекам, чтобы привести его в чувство, но бесполезно. В этот момент невдалеке слышится выстрел из пистолета. Панкратов затаскивает Духа в подъезд, укладывает его под лестницу и убегает на звук выстрела.
Прибежав на место, Панкратов видит, как Краузе держит двоих других бандитов под прицелом. С поднятыми руками они стоят в тупике двора, у забора.
– Извини, не догнал, – обманывает Панкратов Краузе. – Как сквозь землю провалился.
– Ничего, – говорит Краузе. – И его возьмём.
Панкратов и Краузе вместе отводят пойманных преступников к машине и усаживают их в специальный отсек.
– Обратно со мной поедешь? – спрашивает Краузе, закрывая двери машины снаружи на замок.
– Поздно уже, – отказывается Панкратов. – И отсюда домой на трамвае ближе.
– Тогда спасибо, – благодарит Краузе. – А я ещё тут задержусь. Выясню, что с кассиршей. Но к нашему разговору мы ещё вернёмся.
– Исключено, Виктор, – решительно отказывается Панкратов. – Вы уж там как-нибудь без меня.
Пожав Краузе на прощание руку, Панкратов возвращается к дому, возле которого он догнал Духа. Дух в том же подъезде, сидит на ступеньке лестницы, тихо стонет и покачивает головой. Видно, что он не пришёл ещё в нормальное состояние после падения. Панкратов подбирает шапку и нахлобучивает её на голову Духа.
– А-а, Панкрат, так это ты меня сцапал, – глядя на Панкратова и узнав его, произносит Дух. – Я всегда знал, что ты легавым заделаешься. Ну, и куда ты сейчас меня потащишь, в мусарню свою?
– Ошибаешься, – говорит Панкратов. – В гости домой к себе пригласить хочу. Для того и поймал.
– Ни хрена себе, приглашение, – ворчит Дух. – Чуть башку не отшиб.
– Вот и пойдём, полечим её.
Панкратов помогает Духу подняться, и они уходят.
Зайдя в квартиру, Панкратов знакомит мать с Духом.
– Вот, мама, тот, с которым мы много лет назад вместе на стройке работали. И даже в армии встречались, представляешь. Пожалуйста, приготовь нам чего-нибудь на закусон.
– А как хоть зовут твоего друга? – интересуется мать.
– Как тебя зовут? – спрашивает у Духа Панкратов. – В ответ Дух молча закатывает глаза, будто вспоминает своё имя, и делает вид, что не может вспомнить. – Ладно, мама, не обращай внимания, он сегодня головой ушибся. На память, видать, подействовало.
– Но ты-то помнишь, как его зовут?
– Разумеется. Его зовут Дух.
– А с твоей головой всё в порядке, сынок? – опять спрашивает мать. – И ты действительно знаешь, кого домой к себе привёл?
– Знаю, мама, знаю. Просто что-то в сердце ёкнуло, когда его встретил. Посидеть, поговорить захотелось, стройку вспомнить, армию.
– Ну, смотри, – говорит мать и уходит на кухню.
Панкратов заводит Духа в свою комнату и усаживает его в кресло.
– Подожди тут, – говорит он Духу. – А я пока за горючим сгоняю, как Загвозкин говорил, помнишь?
Дух один в комнате Панкратова, не сидит на месте, а встаёт и начинает осматривать её так, будто выбирает, что можно украсть. Дух шарит по полкам на стене, заглядывает в ящики комода, в письменный стол, под кровать, вытаскивает из-под неё чемодан, открывает его и читает названия документов. В руках у Духа устав союза ради свободы и обращение к гражданам СССР. Дух закрывает чемодан, берёт его и незаметно для матери Панкратова выходит из квартиры на улицу.
Краузе и Панкратов в следственном изоляторе Управления Комитета государственной безопасности СССР по Свердловской области.
– Чемодан твой принёс к нам этот самый Дух, судимый пару раз по мелочи, – говорит Краузе. – Шестёрка уголовная. Он давно уже у одного нашего сотрудника осведомителем числится и регулярно сдаёт ему своих дружков. Представляешь, что с ним будет, когда они узнают об этом. А они узнают, я позабочусь. И этот сотрудник сразу, ни с кем не посоветовавшись, передал всё содержимое чемодана в КГБ. Я сам узнал об этом случайно. Чекисты же накануне шестидесятилетия октября рвут и мечут, всего боятся, на воду дуют и готовы раскрутить тебя и твой союз или как его там на всю катушку. Надо искать выход, Александр, не садится же тебе по семидесятой за антисоветскую агитацию и пропаганду. Во-первых, по уголовному кодексу за такое до семи лет схлопотать можно. А, во-вторых, как с такой судимостью дальше-то жить, это же государственное преступление. Лучше уж за банальную кражу отсидеть. Да ты сам юрист и понимаешь всё не хуже меня. Ну, чего ты молчишь. Вот где, например, ты взял пишущую машинку?
– В том же гастрономе, – отвечает Панкратов. – Машинка была сломана и валялась как хлам на складе в подвале. Я взял её с разрешения директрисы отремонтировать, попользоваться какое-то время и вернуть. И вернул бы обязательно.
– Тогда предлагаю так, – немного подумав, говорит Краузе. – Ты специально сознаешься, будто пишущую машинку украл с целью продажи. То есть действовал, как обычный воришка, деньги нужны были. Директриса твоя кражу подтвердит, я ей всё объясню, что к чему. И больше вообще ни в чём и ни под каким предлогом сознаваться не будешь. С госбезопасностью я тоже договорюсь, чтобы по их линии ничего не проходило. Расскажу им, как ты спас меня когда-то.
Зал заседаний районного суда. Судья оглашает приговор Панкратову:
– Приговорить Панкратова Александра Сергеевича к лишению свободы сроком на два года по части первой статьи 89 УК РСФСР, хищение государственного или общественного имущества, совершенное путём кражи, с отбыванием наказания в исправительно-трудовой колонии общего режима.
После оглашения приговора Краузе первым подходит к Панкратову.
– Иначе не вышло, – словно оправдываясь, говорит он. – Комитетчики условие поставили, только лишение свободы на пару лет как минимум. Да ещё эта твоя московская история повлияла. Стало известно, почему ты уволился.
– Да уж, впечатления потрясающие, век помнить буду, – с иронией говорит Панкратов. – Всё равно, спасибо тебе, Виктор.
В это время к Панкратову подходит мать. Она не плачет, грустно смотрит на сына, слегка качает головой и произносит:
– Я ведь предупреждала, что добром это не кончится. Не напрасно, выходит, всё время боялась, что ты попадёшь туда же. – При этом в голосе матери слышится какая-то безысходность и глубокая тревога. – И что же теперь будет с тобой, сынок?
– На рожон там зря не лезь, – наставляет Краузе. – Про отца твоего на зонах знают. По крайней мере, старые авторитеты и те, кто давно и не по одному разу сидит, его помнят или слышали о нём. Я поинтересовался уже. Но с кем попало не корешись.
– Да не переживайте вы за меня, – говорит Панкратов и обнимает мать. – Ты же меня знаешь, мамочка. Я всегда жил по своему разумению и никогда ни под кем не буду. А что касается пребывания на зоне, то на Руси любой опыт пригодиться может. Умных и сильных людей у нас в стране всегда либо садили, либо они сами кого-то садили. И неизвестно ещё, кто кем будет. Никто никуда не денется.
Глава 6.
Конец семидесятых
Территория колонии, сугробы снега, забор с колючей проволокой, вышки с охранниками в тулупах, помещение для заключенных. В углу на койке сидит Панкратов с гитарой, перебирает простые аккорды и что-то невнятно поёт, как бы сам для себя. Рядом на других койках тоже заключенные, тоже сидят или лежат, двое в карты играют. Видно, что все они не новички на зоне, люди бывалые.
– Панкрат, оставь ты её в покое, – просит один из картёжников, который заметно старше других, на вид почти старик. – Отец твой лучше играл, в натуре, сам слышал, – и после короткой паузы добавляет. – Кстати, молва была, будто он под указ какой-то попал. А что за указ, не знаешь, ты же юрист?
– Да был такой, направленный на искоренение преступности, – отвечает Панкратов. – Просто решили самых авторитетных воров физически устранить, вот и придумали его. По действующей статье за какое-нибудь конкретное преступление нельзя было применить смертную казнь, а по указу можно.
– Да, жил когда-то правильный человек и сгинул, земля ему пухом. Только где она, – вздыхает старый зек. – Зона домом ему была, а могила где. Ладно, не стоит прошлое ворошить. У тебя зато всё впереди ещё. Правда, ты что-то долго катил к нам.
– Образование получал, – шутливым тоном поясняет Панкратов. – Чтобы грамотным вором быть. А, если серьёзно, то просто пробовал по-другому пожить. И мать жалко было. Очень она не хотела отцовской судьбы для меня.
– Ну, ты даёшь! А тебя не научили профессора в институтах, что судьбу не обманешь, сколько не пробуй. Это не карты. Многих заносит сюда по случаю, как мусор во двор. А ты не такой, масть держишь, сразу видно. Люди тебя уважают, мужики боятся. Так что, если захочешь, в память об отце тебя и короновать могут. Так бывает. Косяков у тебя нет, тюремный опыт имеется, службу в армии не утаил. А родительницу твою понять можно, сама всё про нас знает. Короче, Санёк, на роду у тебя написано, и масть и власть. А пока считай, что отец за тебя вроде как мазу держит. На том и покончим, присоединяйся.
– Нет уж, тогда без меня, – отказывается второй игрок в карты, кивая в сторону Панкратова. – У него же всегда очко. Пусть лучше сбацает чего-нибудь, как умеет.
– А я всегда готов, – пожимая плечами, охотно соглашается Панкратов и провозглашает. – Премьера для избранных.
После этих слов он усаживается с гитарой поудобнее и поёт:
Вот опять я вдали
От излюбленных мест,
И опять давит ночь беспокойная.
Будто душу свезли
За кладбищенский крест
Или бросили в яму помойную.
Все мечты мои здесь
Превращаются в прах.
Всё мне в тягость, как в тягость и я всему.
Прямо в петлю хоть лезь,
Так мне плохо впотьмах.
Где же ты, моё солнышко ясное.
Что же гонит меня
По дорогам чужим,
Что ищу я в краю неприветливом.
Разве светлого дня
Мне под кровом родным
Не хватает для счастья заветного.
Погулял и пора
Возвращаться домой
К тихим снам, охраняемым матерью.
В путь отправлюсь с утра
Я с пустою сумой.
Пусть мне будет дороженька скатертью.
Отбыв весь срок заключения и покинув колонию, Панкратов едет домой на поезде. Вагоны старые, холодные, пассажиров немного, почти все они угрюмого вида, мало разговаривают. Панкратов часто выходит в тамбур вагона. Стоит один, не курит, а просто смотрит в окно, за которым проносится унылый северный пейзаж.
Весенний солнечный день, железнодорожный вокзал Свердловска. На привокзальной площади Панкратов садится в автобус. Через какое-то время по маршруту автобуса открывается панорама городских новостроек. Автобус проезжает мимо одного из строящихся многоэтажных домов. Вагончики строителей стоят вблизи дороги. Панкратов задумчиво смотрит на них, потом вдруг срывается с места, подходит к водителю и просит его:
– Останови здесь, братан, очень нужно.
Автобус останавливается. Панкратов выходит из автобуса и направляется к строительным вагончикам. За несколько шагов до них Панкратова обгоняет молодой парень в рабочей одежде и с бухтой провода на плече.
– Эй, пацан, – окликает его Панкратов. – Ты электрик?
– Не электрик, а электромонтажник, – обернувшись, уточняет парень.
– Ну, извини, – улыбается Панкратов и спрашивает. – А не знаешь ли ты случайно бригадира Сергея Загвозкина?
– Знаю, – отвечает парень.
– А где он сейчас, на каком участке?
– Да здесь он, вон в том вагончике. Я туда и иду.
– Позови его, будь другом, – просит Панкратов. – Скажи ему, что Панкрат вернулся.
– Ладно, сейчас позову, – соглашается парень.
Через минуту дверь указанного вагончика широко открывается и на ступеньках появляется Сергей Загвозкин, заметно поседевший, ещё более ссутулившийся, в расстёгнутой телогрейке, в сапогах с загнутыми голенищами. Какое-то мгновение он всматривается в стоящего поодаль Панкратова, узнаёт его и прямо по грязной луже быстро идёт навстречу. Загвозкин и Панкратов молча по-мужски обнимают друг друга.
Глава 7.
Начало двадцатых двадцать первого века
В просторном кабинете Главного управления МВД России по Москве генерал-майор полиции и пожилой импозантный мужчина лет семидесяти, в дорогом костюме, коротко подстриженный, абсолютно седой, но с крепкой спортивной выправкой и с уверенным спокойным взглядом.
– Здравствуйте, Александр Сергеевич.
– Здравия желаю, Виктор Викторович.
– Извините, но мы вынуждены были оторвать вас от дел. Контора давит. Всего пара вопросов.
– Ну вы же знаете, что я на ваши вопросы не отвечаю. А на чужие, тем более.
– А если по старой памяти?
– Ни по старой, ни по новой.
– А если, допустим, отец спросил бы вас, что там в Екатеринбурге? Вы понимаете, о чём я.
– Я здесь, в Москве. Поэтому и отцу бы вашему я ничего не сказал. Да он бы и спрашивать меня ни о чём таком не стал.
– Ну хорошо, а в столице что?
– Я могу быть свободен, товарищ генерал?
– Пока да.
– Ну, слава богу, хоть я и атеист, – сказал мужчина и направился к выходу.
* * *
17.10.2026 14:15
Неожиданная встреча
Когда я уже заканчивала на тренировке, я
занималась конным спортом, ко мне подошел мой
тренер и напомнил мне, чтобы я забрала, теперь
уже своего коня Пегаса.
Я переоделась в сарафан, но тренировочные
штаны оставила на себе, потом взяла коня за
повод и повела к воротам и за воротами я на
него села, верхом. Решив поехать быстрым путем,
я поехала через Диораму. (Так до моего дома,
было намного быстрее добраться). По пути, а
точнее пока ехала по парку, встретилась со
своими двумя, бывшими, одноклассниками:
Александром Туником и Дмитрием Липичем. И
когда я посмотрела на их лица, то увидела
шокирующие изумление, которое продлилось
около получаса. Первым очнулся Димка, но еще не
вернувши свой дар речи, смотрел на нас ( меня и
Пегаса ) с каким-то удивлением…Я ему
предложила прокатиться ( прокатился, так
прокатился). А Сашка все время смотрел на, то
как катается Димка, и все не мог очухаться от
шока…( я не совсем помню, что происходило
дальше ).
Самое интересное то, что: когда Пегас проходил,
постоянно, мимо Саши, пока ходил по кругу, конь
все это время зажимал свои уши близко к голове (это означает, что лошадь сердиться), за
что Пегас получал от меня хлыстом.
И когда я вместе с Пегасом ушли, то только
тогда Сашка очнулся от шока.
17.10.2026 13:21
Весёлый Аутласт
Однажды мне и моим друзьям предложили
поучаствовать в научном проэкте,,7N».
В этом проекте мы должны были
перенестись ,физически, в компьютерную игру. Нам
рассказали, что другим людям попадались разные
игры и поэтому ни кто не знал ; какая же нам
игра достанется.
Нам дали специальную одежду и
предупредили ,что они не знают , что же нам
достанется , и дали время , чтобы мы
переоделись. Когда мы были готовы , ученые
включили специальный компьютер и приборы
прилежащие к нему ,и начали смотреть ,что
выпадет нам. Где-то через полчаса нам выпала
игра в стиле ,,хорор» под названием ,,Аутласт»,что
нас признаться это не очень обрадовало, но
делать было не чего, и нас отправили в игру.
Мы не оказались в самом начале ,в машине, а
очутились уже перед самой психиатрической
больницей. Мы довольно долго спорили, заходить ам или нет, потом все таки решили зайти. (я не
буду рассказывать ,что мы там увидели).Но когда
на нас начал нападать враг ,то мы бросились в
рассыпную, убежать нам удалось, и когда мы
собрались ,решили привязать друг к другу
веревкой. И тогда происходила такая ситуация: когда
я пулей залезала в вентеляцыю, то Алекс
находящийся сзади меня, в летал за мной, быстрее
меня. И когда на нас кто-нибудь выскакивал ,мы
дружно бежали ,и от нас расставался такой топот ,
как будто стадо слонов бежало, и когда мы
лезли по вентиляции , то все бросались в
рассыпную от нашего шума.
Мы спустились в канализацию , и стали очень
осторожными. Наше поведение очень сильно
рассмешило ученых. ( Оно , действительно ,было
забавным , если наблюдать со стороны ): мы
прятались за каким-нибудь ящиком и
оглядывались , а когда было все
чисто ,выскакивали и бежали быстрее ветра, и
в конце концов я не выдержала и сказала
своему другу :,,Алекс , не шуми!»На что он мне
ответил:,,прости,но тут ,не шуметь очень сложно.»
Так вот, один раз за очередной бочкой мы
ждали пока уйдет « жирный », и когда он ушел,
мы начали потихоньку выходить, издавая
похожие звуки на :,,чууух-чуух-чух-чух-чух”. Нам
удалось улизнуть…( потом , что мы видели ,я
рассказывать не буду ) .
Мы временно отвязались друг от друга и
начали заходить, куда хотели.
Когда мы были еще развязаны, то
приключилась не приятная история с одним из
моих друзей: Алекс куда-то забрел, и враг по
имени Трагер ему чуть пол руки не отрезал (в
настоящей игре Трагер просто пальцы отрезает ), хорошо что я вовремя вмешалась ,
выстрелив ему в руку. И когда мы сбежали, Алекс
получил от меня оплеуху по уху ,за то что он не
подумал о своей безопасности, и рисковал не
только собой, но и мной. И пока мы бежали к нашим
друзьям, у меня в голове вспомнилась песня про глупость парня.
17.10.2026 12:41
Генерал Жо
*************
Генерал Жо
*************
(юмористическая фантастика)
Ночь, как всегда в Крыму, наступила внезапно. Ещё минуту назад закат нежно окрашивал облака розовым и желтым цветом перезревшего персика, как наступила тяжелая темно-серая мгла. И листья деревьев изменили свою окраску: потемнели и отяжелели.
Только что ярко блестевшие в последних лучах речные волны–погасли. Прибрежный песок потемнел и как-то даже набух от влаги. В этот момент он напоминал спёкшуюся человеческую кровь, что вылилась и тут же свернулась. Камни, которые в избытке лежали на берегу, случайному прохожему напомнили бы сейчас человеческие черепа, а не обычные булыжники.
В тяжелом, пропитанном удушающем ароматом цветущих роз воздухе чувствовалось что-то необычное: резко умолк птичий переклик, листья деревьев перестали шелестеть на ветру, потому что и ветер вдруг резко стих.
Стих и шум машин, доносившийся с соседней улицы, даже шутки и бренчание гитар, подгулявшей молодёжной компании, и те стихли. Установилась просто мёртвая тишина.
Небо резко затянуло густыми тёмными облаками,и только огромный лунный диск матово просвечивал, размывая края их.
Вдруг ночную тишину разорвал резкий скрип входной двери, вспыхнул яркий свет и на фоне его чётко вырисовалась человеческая фигура. Мужская фигура, сразу решил бы случайный прохожий. И в самом деле,на крыльце стоял полковник Жопальников, высокий, крепкого телосложения ещё нестарый человек лет 50. Тяжелое красное лицо его на фоне ярко освещённой двери казалось ещё темнее. Во рту он держал папиросу,а в руке коробок спичек.
Сегодня ему что-то совсем не спалось, какие-то странные сны заставляли учащенно биться его сердце. Он вышел во двор и приспустил форменные брюки, чтобы поссать от души.
Тугая струя мочи звонко ударила по широким листам огромного сочного лопуха, что в изобилии рос у забора. "Ну хорошо то как...",-подумал полковник. От наслаждения он даже закрыл глаза и помассировал правой рукой свои большие, поросшие редкими белёсыми волосами тугие яички. Струя мочи ударила сильнее. Полковник тщательно следил за своим мужским здоровьем. Он разумно считал, что для мужского здоровья главное-это регулярный секс с любимой женщиной, а также регулярный массах яичек. Тут полковник сильно сжал ягодицы, и к удовольствию и наслаждению от хорошо опорожненного мочевого пузыря прибавилось ещё что-то: почти оргазмическая судорога пробила его тело.
Полковника качнуло так, что он вынужден был широко открыть глаза и резко втянуть ноздрями тёплый вечерний воздух.
Тут что-то зашевелилось и стало расти как раз в том месте, на которое он излил свою горячую пенящуюся мочу. Полковник ощутил какое-то странное чувство волнения. Нет это был не страх, ибо после того как его в 13 лет застал покойный батя за занятием онанизмом, он больше уже ничего не боялся.
Неясные во мраке ночной тишины формы вдруг стали расти в высоту и ширину. И постепенно они приобрели человеческое очертание, а потом полковник услышал слабое человеческое дыхание и запах...ах этот запах, его ни с чем не спутаешь. Это был запах давно не мытого мужского тела: кислый запах протухшей молофьи и мочи.
В этот момент полковник кончил ссать, и стряхнув с головки пениса последнюю каплю мочи, медленно убрал член и застегнул молнию на брюках.
И в этот миг снова раздались неясные звуки человеческих голосов, шум ветвей, журчанье воды в речке. Тяжелый мрак и тишина разом отступили, послышался шум проезжавшей машины, и в ярком свете фар полковник ясно увидел перед собой старшину Рукосуева, толстого кривоногого человечка с вечно потным лицом.
Но что у него был за видок. Старшина стоял еле держась на ногах, весь обоссанный и облёванный. Китель его был заляпан кровавыми пятнами сверху донизу. Кровь была на руках его и на губах. Широко раскрытые глаза у него странно побелели, так что казалось, что и не глаза это, а крупные белые виноградины смотрят на полковника Жопальникова.
"Что это ты тут делаешь, старшина? Блядь, неужели опять пил кровь пионэра! Сколько раз вам говорить, что охота на пионеров запрещена межпланетной конвенцией о правилах охоты на недоразвитых планетах типа Земля! И так нас постоянно упрекают Венурианцы, что мы перебираем лимит по отсосу!"-строго спросил полковник и сплюнул. Плевок его попал прямо старшине на правый сапог.
Старшина неловко потер левой ногой по сапогу, чтобы стереть плевок, но, не удержавшись, рухнул на землю и так неудачно, что головой попал на булыжник, который давно валялся у забора. Раздался слабый звук, как будто кто-то раздавил рукой грецкий орех. Старшина дернулся пару раз и перестал двигаться.
Так нелепо погиб на планете Земля известный Курианский воин(полковник Ру). "Эх, полковник, как можно так распускаться. Разве ты забыл, что кровь юных пионеров действует на куриан похлеще земного героина. Пятидесяти грамм хватит, чтобы получить кайф, а ты я вижу высосал не меньше литра. Ну что за нелепая смерть!"-с горечью подумал полковник.
В этот момент полковник обратил внимание, что у старшины из брюк наружу вывалился его длинный серый хвост, который согласно уставу старшина прятал в блестящий кожаный футляр.
"Хорошо,что никто не видел, а то вопросов бы было не избежать.",–подумал полковник. Потом, поднатужившись немного, полковник вытащил тело старшины на середину двора. Сходив домой, он вынес большой черный пластиковый мешок. С трудом затолкав тело старшины в мешок, полковник погрузил его в машину. Через десять минут машина остановилась на краю обрыва. Полковник притащил мешок на самый край и столкнул его вниз.
Через минуту только слабый шум и облачко серой пыли долетели до полковника Жопальникова. А ещё через 20 секунд неяркая вспышка осветила песок и камни. Это сработало устройство аннигиляции. Наконец-то все было кончено.
Полковник медленно вытер пот со лба и совсем было собрался уходить,как вдруг почувствовал, что первые лучи восходящего солнца осветили его высокую фигуру.
И в этот момент на секунду на фоне чистого голубого неба стал виден настоящий облик генерала Жо(руководителя Первой Курианской Охотничей Экспедиции): двухметровый, четырёхрукий гигант с длинным блестящим хвостом, украшенным боевыми шрамами и наградными татуировками, гордо смотрел на медленно встающий над горизонтом солнечный диск.
Всё ярче свет заливал его тёмно-зелёное, покрытое кожаными пластинами тело, а потом на мгновенье ярко вспыхнул его Боевой Рог, украшенный у основания толстым серебряным кольцом-предметом гордости и украшением каждого Курианского воина. Вспыхнул и тут же погас.
И в это мгновение генерал Жо снова превратился в полковника Жопальникова (обычного отставника, каких тысячи).
Не торопясь полковник сел в машину и нажал на газ. Солнце уже высоко поднялось в небе, становилось всё жарче и жарче. Полковник почувствовал, как у него во рту густеет слюна.
"Да и закусить было бы не худо...",-думал полковник Жопальников, внимательно посматривая по сторонам.
И тут он увидел впереди себя медленно идущую по обочине мальчишескую фигурку. Мальчишка как мальчишка:тощий, с большими оттопыренными ушами и облупленным на солнце носом, на котором торчал большой лист подорожника, приклеенный слюной. Он брёл, еле передвигая ногами от усталости и жары. Но самое главное-на шее у него был повязан ярко красный пионерский галстук.
Скрипнув тормозами, машина резко затормозила рядом с ним. Хлопнула дверь,снова заработал мотор, и через мгновение машина скрылась за поворотом.
Полковник Жопальников лежал на кушетке с широко закрытыми глазами и тяжело дышал. На его лице блуждала какая-то глуповатая детская улыбка. Изредка он улыбался и чмокал толстыми мясистыми губами. По всему было видно,что он доволен. И не просто доволен,а просто счастлив.
02 декабря 2014 г
17.10.2026 01:29
Палитра солнечного света
Она проснулась раньше всех — раньше будильника, раньше города, раньше даже самого дня. Окно было ещё тёмным, но уже не чёрным: в нём угадывалась та мягкая, серая прозрачность, которая бывает ровно за несколько минут до рассвета. И в этой полупрозрачности ей было спокойно. Не нужно было ничего объяснять, не нужно было ни с кем спорить, не нужно было подбирать слова, чтобы звучать убедительно. Достаточно было просто быть здесь и ждать, когда свет начнёт забирать у ночи её углы.
Она села у окна, завернувшись в старый вязаный плед, и стала смотреть, как небо медленно меняет цвет. Сначала оно было пепельным, потом в нём проступила тонкая полоска бледно-розового, будто кто-то провёл кистью по самому краю горизонта. А потом — тёплый, чистый жёлтый, тот самый, который хочется назвать «солнечным светом», но понимаешь, что это слишком просто для того, что сейчас происходит.
Потому что свет был не просто светом. Он был спектром. Он входил в комнату слоями: сначала — холодный, почти прозрачный, как первая мысль утром; потом — золотистый, густой, будто мёд; потом — янтарный, тёплый, который ложился на кожу и оставался там, как прикосновение. Она чувствовала, как он касается её плеч, скользит по рукам, заполняет грудь, будто вдыхает в неё не воздух, а саму возможность дня. Это был прилив, энергетический спектр, который не просто освещал комнату, а наполнял её изнутри, как ток наполняет провод, чтобы тот мог держать свет.
Она опустила ладонь на стекло — и почувствовала, как оно чуть теплеет под пальцами. Сначала едва заметно, будто само окно только-только начинало верить, что день пришёл, а потом всё увереннее: холод отступал, уступая место этому мягкому, настойчивому теплу. Ей казалось, что она не просто греет стекло, а принимает через него заряд утра — будто между ладонью и светом протянулась тонкая, невидимая нить, и по ней к ней перетекает эта утренняя сила.
За окном город потихоньку просыпался: где;то хлопнула дверь, загудел первый автобус, кто;то на соседнем балконе зевнул и потёр руки. Но здесь, у этого окна, время будто шло по;другому. Она не отворачивалась от этих звуков, но и не тянулась к ним. Она кивала им про себя, как кивают, понимая на полуслове: да, день начинается, да, все куда;то спешат. Но её готовность быть ко многому не означала, что она должна спешить вместе со всеми. Её готовность была другой: встретить рассвет, сберечь свой мир, не дать ему рассыпаться под напором чужих слов, прикрытых туманом красивых обещаний.
На столе стояла простая керамическая чашка. И когда луч солнца дотянулся до неё, на гладкой поверхности вспыхнули золотые блики — то тут, то там, будто крошечные искры, которые не хотели сгорать, а хотели жить. Они скользили по краю чашки, собирались в тёплом пятне на боку, и казалось, что сама посуда тоже заряжается этим утром, впитывает свет, чтобы потом отдать его теплу чая, а тот — ей. Ей нравилось думать, что даже чашка сегодня — её союзник, тихий и надёжный.
Когда солнце поднялось выше и залило подоконник ярким светом, она тихо прошептала, почти беззвучно, одними губами:
«Мне стало нравиться молчать
И не тревожить душу словом.
С утра в тиши рассвет встречать
И быть ко многому готовой.»
Это не было декламацией, не было попыткой что;то доказать. Это было как выдох, как подтверждение: да, именно так.
Чайник тихо щёлкнул, и этот звук не разрушил тишину — он стал её частью. Она налила себе чай, села на тот же стул и посмотрела на свой маленький мир: чашку с золотыми бликами, плед, окно, полоску света на полу. И вдруг поняла, что беречь этот мир — не значит прятаться. Это значит выбирать, кого и что в него пускать. Не тех, кто прикрывает ложь туманом красивых слов, а тех, с кем можно просто сидеть и смотреть, как меняется цвет неба. Или вообще ни с кем — просто быть.
День пришёл, город зашумел, но в этой комнате осталось то, что нельзя было спутать ни с чем: ощущение, что ты слышишь музыку своей души, и она звучит искренне. И когда эта музыка начинала звучать, ей казалось, что она мысленно летает — не высоко, не далеко, а просто туда, где всё понятно без объяснений. Туда, где молчание — это не пустота, а собственный, очень точный язык. А свет — не просто свет, а сила, которая наполняет её изнутри, слой за слоем, цвет за цветом, будто собирает её заново для этого дня. И даже стекло под ладонью, и блики на чашке — всё это было частью одной и той же зарядки, тихой, надёжной, своей.
16.10.2026 21:31
Тот самый день, когда всё получилось
Она проснулась не от будильника, а от солнца. Оно не стучалось робко в окно, как в ноябре, а ввалилось в комнату широкой золотой волной — сразу, щедро, без церемоний. И будто само утро шепнуло: «Вставай. Сегодня день из тех, когда всё получается».
Она потянулась, не торопясь, и улыбнулась ещё до того, как открыла глаза до конца — просто потому, что чувствовала этот свет кожей. Он был не обжигающим, а ласковым, как прикосновение чего-то очень родного. На подоконнике стояли горшки с геранью, и даже они сегодня выглядели так, будто сами рады, что живут: листья блестели, будто их только что аккуратно протёрли, а на одном из кустов раскрылся новый цветок — ярко;алый, дерзкий, будто смеялся: «Смотри, я тут!»
На кухне чайник засвистел почти сразу, будто тоже спешил скорее стать частью этого хорошего дня. Она налила себе чашку, села у окна и вдруг поняла: ей не нужно ни о чём думать, не нужно ничего планировать, не нужно беречь себя от чужих слов или прятать чувства. Сегодня можно просто быть.
За окном город шумел, но не тревожно, а бодро: машины не гудели, а будто напевали свои короткие утренние песни; прохожие не спешили, чтобы успеть, а шли, потому что им хотелось скорее оказаться в этом дне. Даже голуби на карнизе выглядели не как городские философы, а как маленькие весёлые заговорщики — переговаривались, подталкивали друг друга крылом и будто говорили: «Ну, сегодня точно будет что-то хорошее!»
Она взяла яблоко с тарелки — простое, чуть шершавое, с тёплым боком, где оно лежало на солнце. Откусила, и вкус оказался именно таким, каким бывает только в хорошие дни: не слишком сладким, не слишком кислым, а ровно таким, чтобы от одного кусочка становилось спокойно внутри.
И тут пришло сообщение. Не срочное, не важное по меркам большого мира, но очень важное для неё: «Ты помнишь, мы хотели сходить в тот маленький парк у реки? Сегодня как раз идеальная погода. Давай?»
Она улыбнулась. Не той улыбкой, за которой прячется облегчение, а настоящей, широкой, когда уголки губ сами тянутся вверх, потому что внутри всё подпевает: «Да, давай».
Она накинула лёгкую куртку, схватила сумку, на ходу допила остывший чай и выбежала из дома, чувствуя, как солнце ложится на плечи, будто лёгкая шаль из света. По дороге она купила у уличного продавца стаканчик кофе — не потому что хотела кофе, а потому что хотелось добавить к этому дню ещё одну маленькую радость. И когда она сделала первый глоток, горячий, чуть горький, с молочной пенкой, ей показалось, что это и есть рецепт хорошего дня: немного света, немного спешки, немного кофе и один человек, который помнит про маленький парк у реки.
Они встретились у входа. Он стоял, прислонившись к ограде, и улыбался так, будто знал какой-то секрет, но не собирался его прятать — наоборот, хотел поделиться.
— Ты пришла, — сказал он просто, и в этих словах было столько тепла, что ей захотелось запомнить их навсегда.
— А ты позвал, — ответила она и почувствовала, как внутри щёлкает что-то правильное, как замок, который наконец нашёл свой ключ.
Они пошли по аллее, где солнце пробивалось сквозь листву и рассыпалось на земле золотыми пятнами. Где-то пела птица, и казалось, что она поёт именно для них. Они не говорили о чём-то важном, не пытались произвести впечатление, не старались быть умнее или интереснее. Они просто шли и радовались тому, что день такой, какой он есть: солнечный, обычный и при этом совершенно особенный.
В какой-то момент она остановилась, подняла лицо к солнцу и закрыла глаза. Тёплые лучи легли на веки, и ей вдруг стало ясно: счастье — это не когда всё идеально, а когда в обычный день случается вот такое простое совпадение: солнце, парк, человек рядом и ощущение, что ты на своём месте.
Он посмотрел на неё и тихо сказал:
— Ты сейчас похожа на тот самый момент, когда понимаешь, что день удался.
Она рассмеялась, и этот смех был лёгким, как солнечный зайчик.
— Наверное, потому что он и правда удался.
Они дошли до скамейки у самой воды. Сели, вытянули ноги, посмотрели, как река несёт свои волны, будто торопится куда-то, но при этом никуда не опаздывает. Она достала яблоко, отломила половину и протянула ему. Он взял, откусил, прищурился от солнца и сказал:
— Знаешь, иногда самое важное в дне — это просто успеть заметить, что он хороший.
И она кивнула, потому что поняла: да, именно это. Не великие свершения, не громкие слова, а вот это тихое умение сказать себе: «Сегодня день получился».
Солнце грело, река шептала, птицы пели, а внутри у неё становилось всё светлее и спокойнее. И если бы кто-то спросил, что было самым важным в этом дне, она бы ответила просто: «Он был солнечным. И в этом была вся его красота».
16.10.2026 20:25
Как море встречает
Поезд замедлился, потом встал окончательно, и она вдруг почувствовала, как напряжение, которое незаметно копилось в дороге, будто вытекло через приоткрытую дверь вагона — вместе с тёплым, солоноватым воздухом. Она шагнула на перрон, и первое, что ударило в сознание, был запах: не город, не вокзал, не чужие разговоры, а именно он — запах моря. Такой густой, будто его можно потрогать, как влажный шёлк.
Она не побежала к берегу, не стала торопиться, чтобы скорее увидеть горизонт. Просто остановилась, глубоко вдохнула и на секунду закрыла глаза. И в этой тишине между стуком колёс и криками чаек ей вдруг стало ясно: дорога была нужна не для того, чтобы сбежать от прошлого, а чтобы услышать, как оно наконец перестаёт кричать и начинает звучать ровно, как тот самый медный звон.
Тропинка вела вниз, мимо старых домов с облупившейся краской, мимо кустов, цеплявшихся за подол, мимо скамеек, на которых сидели люди и смотрели вдаль, будто пытались удержать взглядом линию горизонта. И чем ближе она подходила к берегу, тем тише становилось внутри. Не пусто, а именно тихо — как бывает, когда долго говорил, устал, и теперь хочется просто слушать.
Море не бросилось к её ногам с рёвом и пеной. Оно подошло спокойно, неторопливо, будто знало, что она устала от спешки. Первая волна коснулась песка, чуть задержалась, будто прислушиваясь, и откатилась, оставив после себя тонкую серебряную кромку. Вторая пришла чуть смелее, третья — как будто уже узнавая. И ей показалось, что море не просто встречает её — оно кивает: «Я тут. Ты доехала».
Она сняла обувь, поставила её на тёплый камень, а потом медленно шагнула вперёд, чувствуя, как холодный песок пробирается между пальцами, как мелкие камешки мягко колют ступни, как первая волна осторожно касается щиколоток и тут же отступает, будто проверяя: «Ты правда здесь? Ты не передумаешь?»
— Не передумаю, — прошептала она, и ветер подхватил эти слова и унёс их туда, где небо сливалось с водой.
На горизонте висела тонкая полоса света — не рассвет и не закат, а просто тот особенный дневной свет, который бывает только у моря: он не слепит, а обнимает. И в этом свете даже старые, привычные мысли выглядели иначе: не как тяжёлые камни, которые надо нести, а как галька, которую море годами обкатывало до гладкой округлости. Они всё ещё были с ней, эти воспоминания, эти «грехи» из прошлой осени — но теперь они не ранили, а лежали где-то внутри спокойно, как тот камешек в кармане, который она наконец достала и положила на камень рядом с обувью. Пусть остаётся здесь. Пусть будет точкой, которая соединяет «тогда» и «сейчас».
— Спасибо, — тихо сказала она морю, не ожидая ответа. И море снова кивнуло — новой волной, чуть выше прежней, которая дошла почти до середины икры и рассыпалась брызгами, холодными и живыми, как глоток воды после долгой дороги.
Она опустилась на песок, подогнула ноги, обняла колени и просто стала смотреть, как горизонт дышит: то чуть приближается, то снова отступает, будто приглашая: «Иди дальше. Или стой здесь. Я приму и то, и другое». И впервые за долгое время ей не нужно было выбирать. Можно было просто быть.
Рядом вдруг послышались лёгкие, быстрые шаги. Она обернулась и увидела мальчишку лет десяти — босого, с выгоревшими на солнце волосами, в шортах, которые явно стали ему чуть коротки. Он остановился неподалёку, посмотрел на неё, потом на море, будто проверял, всё ли тут на своих местах, и сказал просто, без всякого удивления:
— Тут всегда так. Море всех встречает.
Она улыбнулась, и в этой улыбке не было ни большой радости, ни слёз — только тихое узнавание: да, вот оно, то самое место, где можно выдохнуть.
— Значит, и меня встретило, — сказала она.
Мальчишка кивнул, будто именно этого и ждал, потом присел рядом — не слишком близко, но и не слишком далеко, как садятся те, кто знает: тишина между людьми тоже может быть хорошей. Он поводил ладонью по песку, поднял горсть и позволил ей просыпаться сквозь пальцы, словно проверял, настоящий ли этот день.
— Ты издалека? — спросил он не из любопытства, а так, будто хотел просто добавить ещё одно слово к шуму волн.
— Издалека, — кивнула она. — Ехала долго. Сначала в поезде, потом ещё на автобусе, потом шла по тропинке мимо тех домов… И знаешь, пока шла, всё думала: а вдруг тут ничего не будет такого, ради чего стоило ехать? А потом услышала море — и поняла, что ради этого звука уже стоило.
Он помолчал, прислушиваясь к прибою, будто хотел убедиться, что море всё ещё говорит то же самое.
— Оно всегда так шумит, — серьёзно сказал он. — Но если долго не слышать, забываешь, какой у него голос. А когда снова слышишь — будто дом нашёлся.
Она кивнула. Ей не хотелось спорить или объяснять, что дом — это не всегда место. Сейчас ей хотелось просто согласиться: да, дом нашёлся. Хотя бы на сегодня.
— А ты тут всегда? — спросила она.
— Ага, — он улыбнулся. — Я тут всё знаю. Даже то, чего никто не замечает. Вот, например, видишь тот маяк на мысу? Старый, с облупившейся краской. Говорят, он уже сто лет как не работает. Но местные верят, что он зажигается сам.
— Сам? — переспросила она, чуть наклонив голову, будто хотела расслышать в шуме волн ещё и эту легенду.
— Ну да, — кивнул мальчишка, и в его голосе не было ни хвастовства, ни желания удивить. Просто он рассказывал то, что знал как правду. — Не каждый день, конечно. Только когда кому-то очень нужно найти дорогу. Если человек заблудился не на тропинке, а… ну, внутри себя, что ли. Тогда маяк вдруг загорается. Никто не поджигает, никто не крутит ручки — просто вспыхивает, как будто сам решает: «Ага, вот этому человеку сейчас нужен свет».
— И ты видел? — тихо спросила она.
— Я — нет, — честно признался он. — Но бабушка видела. Говорит, однажды ночью, когда отец ушёл в море и долго не возвращался, она вышла на берег и смотрела туда, на маяк, до самого рассвета. А потом, уже когда небо стало серым, вдруг увидела: он горит. Не ярко, не как прожектор, а мягко, будто свечка в окне. И в тот же день отец вернулся.
Она слушала, и ей казалось, что эта легенда ложится на её день, как тёплый шарф: не тяжёлый, не давящий, а такой, который можно накинуть на плечи, когда ветер становится прохладнее.
— Знаешь, — сказала она после паузы, — иногда кажется, что ты идёшь и не видишь ни дороги, ни света. А потом вдруг понимаешь: свет был. Просто ты его не замечал, потому что слишком спешил или слишком боялся.
Мальчишка посмотрел на неё внимательно, будто примерял эти слова к своей картине мира, а потом кивнул:
— Наверное, так и есть. А ещё бывает, что маяк зажигается не снаружи, а внутри. Ну, вроде как ты сам себе становишься этим светом. И тогда уже не страшно идти, даже если вокруг темно.
Они посидели ещё немного, слушая, как море перебирает свои бесконечные звуки, будто снова и снова рассказывает одну и ту же добрую историю. Солнце потихоньку опускалось, окрашивая воду в тёплые оттенки, и даже старый маяк на мысу казался сейчас не заброшенным, а просто терпеливо ждущим: вдруг кому-то снова понадобится его свет.
Ветер взъерошил ей волосы, и она вдруг подумала, что, может быть, этот день и был тем самым моментом, когда маяк тихо зажёгся — не на мысу, а где-то рядом с ней, в случайной встрече, в простых словах мальчишки, в шуме прибоя, который наконец-то стал не шумом, а голосом, говорящим: «Ты пришла. Ты на месте».
И ей не хотелось никуда спешить. Хотелось просто сидеть здесь, рядом с этим маленьким проводником по берегу, и позволять себе верить, что свет всегда появляется там, где он больше всего нужен. Даже если ты не видишь его сразу. Даже если он сначала звучит как тихий медный звон, как шёпот волн, как голос мальчишки, который знает про свой берег всё.
16.10.2026 19:46
Когда помнит воздух
Раннее утро. Осень дышит прохладой, и воздух звенит от этой тишины — в нём ещё держится лёгкий след туманной дымки, странное чувство дежавю. Открываю окно, чтобы услышать голос рассвета: он шепчет едва слышно, как шуршит сухая листва по брусчатке. Ветер принёс запах дождя и чуть-чуть корицы — так пахли твои перчатки в тот вечер, когда мы целовались под спящим от скуки клёном. Ты тогда гладила мои волосы и смотрела с кроткой нежностью в глаза, губы пахли малиной, и капелька дождя стекала по щеке.
На подоконнике пылится сухой цветок… Я всё берегу его не потому, что он красив, а потому, что ты когда‑то трогала его стебель. На столе до сих пор стоит твоя чашка: на краю едва заметна розовая полоска — след от помады, который не стёрся за эти дни. Она будто ждёт, что ты вернёшься, сваришь кофе, подуешь на горячий край и улыбнёшься синими глазами. С полки смотрит старая книга — в ней закладка на той странице, которую ты читала когда‑то. Случайность? Может быть. Но кажется, что само время здесь решило остановиться на этом абзаце, чтобы сберечь твой след.
За окном дрожит фонарь, ложатся ровно тени, будто в этой строгой точности прячется что-то невыносимо тихое — как эхо твоего шага, которое город старается не спугнуть. Под шёпот падающих листьев мягкая тишина поёт нашу с тобой любимую песню, где-то вдалеке тонко звенит трамвай — словно отголосок того дождливого вечера, когда ты прижималась ко мне, чтобы не слышать, как стучит дождь по листьям клёна.
Я не зову тебя — я просто жду. Жду, как ждут приметы: случайного знака, лёгкого намёка, что где-то рядом всё ещё живёт твоё тепло. Я очень скучаю по тебе, и город шепчет твоё имя в каждом шаге, что доносится с мостовой. Стою и прислушиваюсь к воздуху у окна: вдруг в нём снова появится запах корицы.
16.10.2026 13:13
Цветной мир
Старый карточный клуб остывал после суматошной ночи, выкашливая из себя облака дыма от дорогого табака, смешанные с ароматом парфюма, потёртой кожи, полироля и сладковатого запаха портвейна. Он ощущал себя раскрасневшейся пожилой дамой после танцев, отплясывающей фокстрот и держащей наготове флакончик нюхательной соли. Годы брали своё. Крали. Изумруды настенных бра потускнели, их свет еле пробивался сквозь сизый табачный дым. Когда-то, совсем давно, когда Уилфред Крэддок был ещё зелёным юнцом, этот запах доводил его до головокружения. Тогда молодой официант даже пару раз опрокидывал поднос с дорогим бренди, за что получал взыскания. Но всё проходит. Сейчас Крэддок служил старшим крупье в «Бумажной Луне». Его волосы и кожа давно впитали все эти запахи, и он стал пахнуть, как дорогой коньяк в дубовой бочке, чем был несказанно горд. Пахнуть временем.
Крэддок проводил последних гостей — весёлую молодую пару, уносящую с собой пятьсот фунтов выигрыша и Джокера, прихваченного изящными женскими пальчиками с карточного стола.
Закрыл за гостями тяжёлые дубовые двери и вернулся в зал. Неспеша собрал карты, разбросанные по сукну ломберного стола. Одной не хватало. Уилфред наклонился, заглянул под стол, ничего не увидел и, немного подумав, отложил колоду на край стола, решив забрать её для малышки Лиззи. Та любила возиться с картами, строя из них домики.
И уж конечно, он не заметил, что на лицевой стороне одной из карт появился чуть различимый дефект — пунцовое пятнышко, при ближайшем рассмотрении которого можно было подумать о неосторожности пьяного гостя, капнувшего на карту рубиново-красным вином, что во время игры было не редкостью.
Крэддок шёл по уже гудящим улицам города, постукивая по тротуару наконечником деревянной трости. Погода была прекрасна, настроение тоже. Да и Лиззи будет довольна: она давно напоминала ему о новой колоде, но Уилфред всё время забывал. Сегодня так уж вышло — все карты совпали. Этот каламбур вызвал у него улыбку.
───
Небольшой двухэтажный дом в районе Кентиш-Таун был окружён садом, если так можно было назвать узкий задний двор футов тридцать в длину и пятнадцать в ширину, с кирпичной стеной по одной стороне и деревянным забором по другой. Вместо бархатистости ровного газона под ногами — трава, пёстрая из-за обилия прелестных маргариток. Дорожка из старых каменных плит кое-где просела, и по краям залохматилась мхом, тёмно-зелёным и мягким.
Флоренс любила цветы, поэтому вокруг дома росли густые кусты пионов, качались пики разноцветной мальвы и дельфиниума, шапками раскрывались и кучерявились флоксы, на смену которым по осени сад пестрел хризантемами и острыми иглами астр.
У самого окна росла старая груша. Её давно пора было выкорчевать — Флоренс Крэддок часто напоминала об этом мужу. Но Лиззи любила наблюдать за семейством сине-жёлтых лазоревок, что облюбовали небольшое дупло, а Уилфред — смотреть, как ярко блестят глаза у Лиззи, когда она рассказывает ему о том, сколько раз маленький лазоревый отец летал за пропитанием для своих деток. Кроме старой груши, вдоль кирпичной стены разросся садовый чубушник, наполняя вечерний воздух сладким медовым ароматом.
Уилфред сколотил приподнятую грядку, как раз по высоте плетёного кресла, чтобы дочь могла дотянуться до того, что там было посажено. Там росли пушистая мята и настурция, которые можно было срывать, разминать в пальцах, вдыхать тонкий сладковато-пряный аромат цветов или свежий и бодрящий — мятных листьев.
Сегодня Крэддок задержался, и Лиззи уже была не в постели. Флоренс перенесла её в кресло на колёсах, для удобства подложив подушки, сшитые из нежного молочного ситца, в тон занавесок на окне. Окно было сейчас открыто, и утреннее солнце наполняло небольшую комнату теплом и светом. Уилфред смотрел на дочь. Его Лиззи, обычно такая весёлая, такая живая, сейчас задумчиво смотрела в окно, её хрупкая фигурка терялась на фоне мягких подушек. Сердце в груди Уилфреда на секунду замерло, страх пробрался внутрь, и он излишне громко позвал:
— Лиззи! Я вернулся.
Девочка вздрогнула и обернулась.
— Папа, а я, кажется, замечталась, — она потянулась к нему. Уилфред опустился на колени и крепко прижал Лиззи, глотая запах дочкиных волос. Молчали. Лиззи тоже вдыхала запах другого мира, которым пах отец, недоступного для неё — и оттого особенно прекрасного. Уилфред думал, что он мог бы отдать всё на свете, лишь бы однажды увидеть, как Лиззи встретит его в саду. Сама. Их мечты прервало пение лазоревки.
— Я принёс тебе новую игральную колоду, но, возможно, там не хватает карты.
— Ничего, папа, это не страшно.
Флоренс пригласила всех завтракать. Колоду Крэддок положил на небольшой стол у окна, на котором лежали рисунки Лиззи, цветные карандаши и книга, из которой торчал засушенный цветок, — кажется, анютины глазки. Уилфред толкнул кресло с дочкой из комнаты в гостиную, где их ждал накрытый стол и Флоренс, наливавшая чай. Лиззи на ходу оживлённо щебетала и всё же на мгновение обернулась к оставленному на столе подарку. Ей показалось, что она услышала вздох или шёпот. За окном испуганно вспорхнул самец лазоревки.
После завтрака Лиззи попросила отвезти её обратно в комнату. Оставшись одна, она аккуратно открыла картонную коробочку и вытащила карты. Бумага у них была плотная, с позолоченными краями, ярко блестевшими, когда карты были сложены вместе или раскрыты веером. Рубашку карт украшал сложный цветочный орнамент, напоминавший заросли вьюнка под окном. Лиззи поднесла карты к лицу и вдохнула запах типографской краски. Для неё это был целый мир. Другой. Огромный. Чужой.
Она умела считать и знала, сколько карт должно быть в колоде. Лиззи начала счёт, раскладывая их по стопкам. Картинки налево, цифры направо. Пятьдесят три. Карты с цифрами она отодвинула в сторону и взялась за стопку с картинками, медленно раскладывая их по кучкам: щеголеватых валетов с валетами, нарядных дам с дамами, воинственных бородатых королей с королями, тузов с тузами. В руках Лиззи осталась всего одна карта без пары. Чёрно-белый шут.
Джокер сидел, закинув ногу на ногу, чуть наклонив голову. Казалось, он сосредоточенно о чём-то думал. Лиззи посмотрела на его руки: те держали музыкальный инструмент — флейту. Но шут не играл на ней, а лишь слегка касался её губами, неловко держа в пальцах.
Лиззи подняла карту, рассматривая её на свет. Чёрно-белый камзол шута был испачкан красным.
«Странный», — подумала Лиззи, повертела карту и поставила перед собой, прислонив к старой фарфоровой кукле, которая служила скорее украшением стола и никогда не была любимой подружкой, которой можно доверить секреты или взять с собой в постель. Лиззи взяла карты и приступила к своему любимому занятию. Мама говорила, что это полезно для её осанки, папа считал, что так тренируют усидчивость и нервную систему. А Лиззи просто любила строить. Складывая треугольник за треугольником. Всё выше и выше. Она тянулась вверх, и ей казалось, что она тоже растёт. Это было непросто: её мир не был так велик, как хотелось бы, и ограничивался возможностью рук и той высотой, до которой они могли дотянуться. Третий ряд карточного дома украсили разодетые дамы и хитроватые кавалеры, на четвёртый ряд она поставила королей, укрепив их тузами. Всё. Дальше ей было не дотянуться. Лиззи посмотрела на получившийся дом и осталась довольна. Уставшая, она откинулась на подушки. Сквозь кружево бумажных этажей с другой стороны на неё смотрел Джокер.
Лиззи крепко спала, подложив под голову руки. Две ладошки были сложены треугольником, словно во сне она продолжала строить.
Со стороны стола послышались тихие смешки. Дамы жеманничали, прикрывая лица веерами, наклонялись к кавалерам и шептали:
— Ах, посмотрите на него, ему опять не нашлось места.
— Да-да, у него никого нет, — шептали в ответ валеты.
— Он не имеет масти, возможно, он вообще не карта, — басили короли.
— Ни то, ни сё, — вторили им тузы.
Все эти выпады оставались без ответа. Вскоре карточным придворным наскучили шутки, смешки ослабели и совсем затихли. И мир наконец-то погрузился в сон, растворился в волшебстве ночи, в шорохах за окном. Только в той стороне, куда Лиззи поставила шута, тихо и мелодично позвякивали бубенчики, и кто-то робко наигрывал мелодию на деревянной флейте.
— Красиво, — во сне прошептала Лиззи.
Мелодия оборвалась.
После завтрака Флоренс Крэддок вывезла дочь в сад. Укрыла ей ноги пледом — они мёрзли даже в тёплые дни, — чтобы Лиззи было тепло и удобно, и пошла заниматься домашними делами. Лиззи открыла книгу, но, прежде чем начать читать, бережно переложила цветок анютиных глазок в самый конец книги, а на его место положила чёрно-белую карту и принялась читать — вслух. Делала она это старательно, с паузами и выражением, всё время посматривая на Джокера, словно это было общение друзей.
— А тебе пошёл бы жёлтый, — вдруг сказала она и весело рассмеялась.
Ближе к вечеру, когда Уилфред отправился на службу, а Флоренс была занята ужином, Лиззи вооружилась цветными карандашами и погрузилась в работу. Она решила подарить Джокеру мир. Цветной мир. Камзол шута заслепил золотом, к нему добавился пурпур, а по краю легла ярко-красная отделка. Ноги обула в сафьяновые пулены, украшенные золотыми бубенцами. Она даже коснулась розовым его бледного лица, отчего взгляд его чёрных глаз стал ещё более пронзительным. Закончив, Лиззи отложила карандаши и поставила карту перед собой. Теперь они смотрели друг на друга. Лиззи — удовлетворённо, а во взгляде Джокера повисли удивление и растерянность.
В эту ночь в комнате маленькой Лиззи царила тишина. Карточные интриганы молчали — их злые бумажные языки не могли подобрать ядовитых слов. Молчал и шут, пытаясь унять бумажное сердце, которое вдруг стало таким горячим.
Лето всегда приносит радость: тихую, тёплую, наделённую лёгкостью. Шут проводил день, нежась в лучах ласкового солнца, лёжа на пледе или коленях Лиззи, слушая истории, которые она ему читала. По вечерам вместе с ней следил за жизнью семейства лазоревок или за тем, как Лиззи строит очередной дом, переворачивая карточных сплетников вверх тормашками. Он немного утратил былую твёрдость, один уголок загнулся из-за частого поглаживания детских ладоней. Но это Джокеру даже нравилось.
Шли дни. Как-то ночью Джокер услышал, как Лиззи стонет. Чуть слышно, жалобно. Ей было плохо. Джокер смотрел на спутавшиеся кудряшки, влажные от пота, что упали ей на лоб. Он хотел помочь, сделать для неё что-то особенное, хоть что-то. Руки в бессилии сжали флейту. Флейта! Он заиграл. Нежную, лёгкую мелодию, похожую на колыбельную. Дыхание Лиззи выровнялось, и её губ коснулась еле уловимая улыбка.
Субботний вечер выдался на редкость не по-осеннему тёплым. Окно в комнату Лиззи было открыто, впуская внутрь запах прелой листвы и горьковато-полынный аромат хризантем, чьё время пришло.
Лиззи строила дом из новой колоды. Он получался особенно внушительным и крепким. Джокер как всегда наблюдал.
— Лиззи, мама зовёт ужинать, — сказал Уилфред тихо, чтобы не напугать дочку.
— Да, пап, сейчас, — ответила она, не поворачиваясь, и положила последнюю карту.
— А ты молодец, твои дома всё выше и выше, — Уилфред старался не показывать своих опасений, что здоровье дочери становилось с каждым днём всё хуже. Флоренс часто плакала, сообщая ему об этом. Доктор Шульц только разводил руками, стесняясь брать деньги с убитых горем родителей.
— Всё, я закончила, — Лиззи улыбнулась и повернулась к отцу.
— А почему этого никогда не используешь? — спросил Уилфред, кивая на Джокера.
— Ооо, это друг, папа, его нельзя.
— Ну коли друг... — Уилфред наклонил голову в уважительном жесте, словно это была встреча двух джентльменов.
И, развернув кресло с маленькой Лиззи, повёз её ужинать.
Из сада послышалось воронье карканье. Две серые вороны уселись на ветку старой груши, обследовали покинутое гнездо лазоревок. Поскандалили. Одна клюнула жёсткую зелёную грушу, не нашла её съедобной и переключила внимание на оставленное открытым окно.
Джокер заметил, как чья-то тень легла на стол.
Большая страшная птица прыгнула. Тузы и короли вместе со своей свитой взметнулись, закружились по комнате, словно осенние листья. Карточный дом, возводимый детскими руками, рухнул.
Джокер увидел маслянисто-чёрный глаз, внимательно изучающий его. Комната завертелась и стала быстро удаляться.
Ворона уносила Джокера в клюве.
Но полёт его был недолгим: вторая птица, увидевшая добычу, спикировала на первую. Птичий клюв разжался, и карта полетела вниз, упав между старой кирпичной стеной и кустом чубушника. Джокер видел дом и окно комнаты Лиззи — всё перевёрнутым. Он застрял между корнями у самой стены, вниз головой. Застрял крепко.
Когда Лиззи вернулась в комнату, карточный дом лежал в руинах. В этом беспорядке она не сразу заметила пропажу. Джокера не было. Её Джокера.
Лиззи рыдала громко, сотрясаясь всем телом. Испарина выступила на её лице. Родители успокоили её только далеко за полночь. Она не разрешила закрыть окно в надежде на чудо. Уилфред держал её на руках, укутав в одеяло, качая так, словно Лиззи всё ещё была малышкой — весёлой, живой, озорной. Словно не было того дня. Когда Лиззи шла с матерью, вырвалась, бросилась через дорогу к нему — и попала под экипаж. Тот день. Уилфред крепко прижимал дочь к себе, пока Лиззи не успокоилась.
— Папа, — прошептала она, засыпая, — он играет. Ты слышишь?
— Да, Лиззи, да.
Ему и вправду показалось, что он слышит тихую флейту.
Джокер играл в эту ночь, играл и в последующие. Он видел, как в одно из осенних серых утр Флоренс, одетая во всё чёрное, срезала все цветы в саду. Видел, как приходили люди в тёмных одеждах. Слышал голоса и плач. Но продолжал играть. Пока дожди не проникли внутрь бумажного сердца. Карта размокла, потеряла форму и голос. А снег укрыл куст, где лежал Джокер.
Весной Флоренс убирала сад. Под кустом, у самой стены, что-то белело. Она наклонилась. Покорёженная карта. Красное с чёрным. Она подняла её, повертела в пальцах и бросила в мешок с мусором.
14.10.2026 20:38
Испжел
ИСПОЛНИТЕЛЬ ЖЕЛАНИЙ
***
"Будьте осторожны со своими желаниями - они имеют свойство сбываться". М.Булгаков
***
Медбрат Глинозёмов Кузьма сидел, мрачно насупив густые брови. Как говаривала уборщица баба Зина, он в этот момент сильно напоминал недавно умершего Генерального секретаря ЦК КПСС товарища Брежнева. И статью, и бровми, и дикцией. Вернее, полным отсутствием оной.
Кузьма только что получил нагоняй от Главврача товарища Проперштейна. Главврач недавно получил свою должность и ещё старался сломать сложившиеся отношения в коллективе через колено. Пока это ему плохо удавалось, но товарищ Проперштейн исходил только из ему одному известной еврейской логики.
"Бить надо по головкам без жалости!"-говаривал он, подражая картавой речи основателя советского государства.
И бил: лишал премий, вывешивал фото нарушителей трудовой дисциплины на стенд возле своего кабинета, передвигал очередной отпуск на зимнее время. За это его очень не любили работники районной больницы. Не любили, но боялись и слово сказать против. Дисциплина, ё-маё!
В этот раз Кузьма сильно прокололся: он должен был приготовить ампутированные органы к утилизации, но забыл отрезанную мужскую руку под операционным столом в куче тряпок. А потом и выбросил всё в мусорную кучу. Бродячая собака Машка, которую любили подкармливать больные, унюхала свежачок и утащила её.
Утащила и стала грызть прямо под окном кабинета главного врача. Он услышал какой-то шум, подошёл и увидел это безобразие. Увиденное ему очень не понравилось.
Вызвали Кузьму. И получил Кузя нехилый втык и обещание перенести его законный отпуск на декабрь! Покивал головой Кузьма. Типа понимаю вину свою и сейчас всё исправлю.
Машка почти уже всю руку сгрызла, когда Кузьма отобрал остатки. Осталась ладонь с пальцами. Самое подлое было в том, что пальцы у руки этой сложились в кукиш! Нехилый такой кукиш получился: с обкусанными ногтями и траурной каймой.
"Что за гадкий кукиш такой!"–думал Кузьма.-Какой-то нечеловеческий совсем. Интересно, а кому он принадлежал-то. Надо будет у бабы Зины спросить что ли." Кукиш этот Кузьма брезгливо взял за самый длинный палец и положил в пластиковый пакет. А пакет положил в карман старого, заляпанного кровью и карболкой халата. В этот момент ему показалось, что пальцы чуток шевельнулись в пакете, но Кузьма решил, что это по причине их неполного окоченения. Положил и забыл про него.
Подмёл Кузьма под окном кабинета главврача и пошел к себе в морг. Там у него было местечко, где он проводил свободное от трудов праведных время. Стоял там топчанчик, стул и тумбочка. В ней прозектор хранил бутылку со спиртом и два стакана. Пришёл Кузьма, сел и пригорюнился.
"Вот работаешь, работаешь, сил не жалеешь, а за малейший прокол тебе по башке бац! А потом ещё догонят и ещё бац!"–думал Кузя. И от этих мыслей ему стало очень обидно.
Решил он тогда тяпнуть спирта. Залез в тумбочку и достал бутылку. Но, к его огорчению, спирта в ней не было. Вернее, спирт был, но в таком мизерном количестве, что хватило бы его только "на помазать" один палец. Кузьма палец мочить не стал, наклонил горлышко и вылил эту каплю прямо себе на язык. Язык приятно обожгло. Хорошо, да мало!
Тогда Кузьма решил помечтать малость о чём-нибудь приятном. "Как бы было хорошо, если бы сейчас бутылка была полна спирта по самое горлышко!"–думал Кузьма.–И чтобы этот спирт никогда не кончался!" От таких приятных мыслей у него зашумело в голове, в глазах потемнело, и он отключился. А в кармане у него в этот момент что-то снова шевельнулось.
Очнулся Кузьма уже вечером. Приём больных давно закончился, весь персонал разошелся по домам. Один сторож дед Горохов, по кличке Нут, всё ещё шатался по территории, шаркая по асфальту старой облезлой метлой.
Кузьма уже хотел выключить свет и повесить замок на двери, как посмотрел на бутылку, что одиноко стояла на краю тумбочки. И, о Чудо! Бутылка была полна спирта. Да, да, она была полна до самого верха!
"Что за дела такие странные!–изумился Кузьма.–Она же точно была пустой. И никого тут не было. И как же она наполнилась? Сама собой что ли?!" Кузя окончил десять классов советской школы и понимал, что такого не может быть. Материализм не допускает! А по факту бутылка была полна. Кузьма взял бутылку и посмотрел на просвет. В ней отразилось его недоумённое опухшее лицо. И всё. Тогда он оделся, положил бутылку себе в карман куртки и стал закрывать морг.
Жил Кузьма не так и далеко от работы, так что при желании он мог бы доехать до дома минут за десять на автобусе, но Кузьма любил после работы прогуляться на свежем воздухе. Свежим этот воздух можно было назвать с большой натяжкой: пах он выхлопными газами, давно не убранной помойной ямой и ещё чем-то неуловимо скверным. Хотя, если уж быть совсем честным, то в эти миазмы временами вливался запах чисто вымытого женского тела и духов Chanel No 5.
От этого запаха сердце у Кузьмы начинало радостно биться, ноздри его широко раскрывались и начинали трепетать. В результате у него даже появлялось желание предаться любви. Детородный орган его принимал боевое положение и напоминал собой странный кожаный компАс, всегда указующий в одном направлении. Он даже глаза закрывал, чтобы ненароком не потерять этот запах. Вот и сейчас Кузя решил было идти на запах духов, как тот неожиданно исчез. Зато за углом скрипнули тормоза какой-то машины, мягко хлопнула дверь, и в лицо Кузьме ударила волна выхлопных газов, смешанных с ароматом сирени и собачьего кала.
"Вот ещё гадость какая!"–подумал Кузьма и смачно высморкался. Кузьма не всегда жил один. В юные годы и у него была жена Верка. Сошлись они скорее от безысходности и тоски, чем по страстной любви. Жена его ничего хорошего не видела в своей молодой жизни: вечно пьяный отец, мать, страдавшая от головных болей, постоянно ругалась на неё и била шлангом от стиральной машины. И машины никогда в доме не было, а вот шланг был. Видно подобрала его мать на помойке специально для экзекуций. Поэтому и согласилась Верка выйти за Кузьму сразу же, как только он ей предложение. Да уж и пора было, шёл ей уже девятнадцатый год. Сначала жили вроде и хорошо. Кузьма закончил медучилище, стал работать в больнице, а Верка поступила в ЖЭК уборщицей. Но денег всё не хватало. Отсюда склоки и раздоры. А со временем стали они скандалить и даже драться. И однажды Кузьма так её стукнул по затылку кулаком, что Верка упала и расшибла себе голову о банку с солёными огурцами. Увезли её в больницу, а вывезли в виде трупа в чёрном пластиковом мешке прямо в морг! Повезло тогда Кузьме: не посадили его, посчитали, что сама упала в подпитии. А сейчас Кузя и не шибко жалел, что нету у него жены. Жены нет–скандалов тоже нет. И никто ему не зудит по утрам и вечерам, жизни не учит. Свобода, блин!
Шёл Кузьма и по сторонам посматривал. Обычно встречал он по дороге домой какого-нибудь кореша-собутыльника. Вот и сегодня на перекрёстке у перехода окликнул его знакомый слесарь, молодой мужик лет 35. Была у него особая примета: бледное, как мел, лицо. В поношенной меховой куртке и драной кроличьей шапке он напоминал старый ёршик для мытья бутылок. Все звали его Митька Дно! А кое-кто звал его Бледное Дно. "Во, Бледное Дно пошёл!" Не в глаза звали, но всё-таки. А прозвали его так за постоянную присказку: "Пей до Дна, бро! Пей до Дна!"
Обрадовался тут Кузьма и пригласил Митьку в забегаловку "Пиво-Воды", что была на полпути к дому Кузьмы. Угощаю де! Митька охотно согласился. А чё не согласиться, тем более, что не ему платить. В зале на них пахнуло спёртым воздухом и пивной сыростью. Всё было как всегда: народ пьяно шумел, лупил вяленой воблой по столикам так, что даже солонки подпрыгивали. Пар дыхательный поднимался к потолку, и старая люстра на три рожка тонула в нём. Лампочки тускло светили, и казалось, что под потолком сразу три солнца плавают в тумане. Пивную пену сдували на пол, поэтому на полу всегда было сыро и скользко. Кузьма и Митька протиснулись к маленькому столику, притулившемуся у стены. Взяли по паре жигулёвского и солёные ржаные сухарики. Митька совсем было уже собрался в благодарность за приглашение рассказать какой-нибудь анекдот и открыл рот, как Кузьма ему подмигнул и показал на бутылку в кармане куртки. Митька всё сразу понял и обрадовался. Спирт разлили под столом.
"Ну, вздрогнули!"–сказал Кузьма и приятели чокнулись. Кузьме сразу ударило по мозгам. То ли он сильно устал сегодня, то ли спирт попался какой-то ядрёный, но у него сразу приятно зашумело в голове.
И всё поплыло перед глазами. И стены зашатались, и столы накренились. А тут и народ стал стучать воблой как-то по-особенному: в такт мелодии. И мелодия показалась Кузе знакомой.
"Прибыла в Одессу банда из Амура..."–орали мужики пьяными сырыми голосами.
"Ба, да это же " Мурка!"–смекнул Кузьма, и ему стало приятно, что он её сразу узнал. А Митька в это время что-то рассказывал, но Кузьма не мог понять ни слова. Он тупо смотрел на Митьку. Тот широко открывал рот, и изо рта его медленно выплывали какие-то знаки. Толстые и мягкие они медленно поднимались в потолок и там исчезали в мутных воздушных потоках. Как белые воздушные шарики, честное слово! Кузьма даже пытался поймать их, лапая воздух руками, но это ему никак не удавалось. Он всё время хватал Митьку за грудь или за уши. На это Митька начинал пьяно щерить рот и ржать, как лошадь.
Тут неожиданно из тумана выплыла какая-то неясная фигура. Она медленно росла и росла и наконец оформилась в человеческий облик. Мужик высокого роста в pince-nez с синими стёклами, с большими рыжими усами и козлиной бородкой молча стоял и смотрел на друзей. На левой руке у него была чёрная лайковая перчатка. На правой руке ничего не было, только тускло сверкнул перстень жёлтого металла с большим чёрным камнем. Кузьма в этот момент вроде даже протрезвел. На него пахнуло чем-то неуловимо знакомым.
"Точно так пахнет свежевыкопанная земля на кладбище!"–подумал Кузьма и моргнул. Однако мужик не исчез, а криво ухмыльнулся, показав полный золотых зубов рот.
"Могу я присесть к Вам, господа?"–вежливо спросил Гость и, не ожидая ответа, присел на краешек стула.
"Можно, можно, почему же нельзя. Место есть!"– радостно засмеялся Митька и немного отодвинулся в сторону. Он со свистом выпустил воздух из плотно сжатых губ и снова заржал. Кузю последняя Митькина выходка как-то даже раздражила. Он насупился и мрачно посмотрел на Митьку.
"И что он всё ржёт-то, собака! Прям мерин какой-то. Нет, чтобы смеяться приятно так, по-человечески. Так бы и дал ему в лоб. Гадюка!"–с тоской подумал Кузьма и сунул руку в карман. Там он нащупал бутылку со спиртом и сразу почему-то успокоился.
"Да пошёл он на три весёлых буквы! Вот ещё фигура. Больно много я на него трачу времени своего! И вообще мне домой пора!"–сказал сам себе Кузьма. И хотел было уже встать и попрощаться, как неожиданно для себя, со значением добавил: "Кстати, господ у нас нет с одна тысяча девятьсот семнадцатого года! ".
"Ну, на нет и суда нет, господа!"–засмеялся Гость.-Давайте знакомиться что ли. Меня зовут Карл Карлович Дналов. Я в местной больнице бухгалтером работаю, если что."
"Ага, так тебе и поверили. И нет в нашей бухгалтерии с такой странной фамилией работника. Нет, я это точно знаю!–с тоской подумал Кузьма.–И в тоже время он мне кого-то напоминает. Как будто я его уже где-то видел, или читал про что-то такое..."
Кузьма совсем было уже собрался уходить, он даже привстал со стула и открыл рот, чтобы попрощаться, как Гость его опередил, говоря: "Ну куда же Вы, Кузьма Петрович, только познакомились и Вы нас покидаете?! Да, а работаю я у вас в бухгалтерии всего неделю, так что неудивительно, что Вы меня не знаете. Вот 5 числа буду аванс выдавать, так Вы уж прямо без очереди подходите, по знакомству-с!"
"Интересно, а откуда он моё имя и отчество знает? Ведь я его не говорил? Точно, не говорил!"–подумал Кузьма и немного испугался.–Какой всё-таки странный тип, подозрительный какой-то, скользкий. Мысли читает! Жид, наверное!" Но вслух Кузьма ничего не сказал и снова сел на стул. Гость ласково усмехнулся, блеснув золотым зубом, и поправил pince-nez .
"Откуда я знаю Ваше имя и отчество, уважаемый Кузьма Петрович? Ну это совсем просто. На стенде у кабинета главврача висит приказ, а что в этом приказе Вы и сами хорошо знаете! И я не иудей! Скажете тоже. Я скорее...э-э-э...немец!"–весело сказал Карл Карлович.
Стёкла пенснэ резко блеснули нестерпимо синим цветом, и отблеск их упал на стол, да так на нём и остался. Как будто кто-то разбросал васильки по столу. Кузьма смотрел и не мог оторвать от них глаз. Они плавно задвигались, будто ожили, и стали собираться в какие-то знаки. У него снова закружилась голова, и глаза стали закрываться сами собой. Но тут раздался резкий Митькин голос, и Кузя снова открыл глаза.
"Позвольте представиться! Барон Дмитрий Николаевич фон Дно!"–торжественно заявил Митька. На это странное представление Кузьма уже никак не прореагировал. Даже про себя. Ну барон и барон. Дно и Дно. Эка невидаль-барон. Вот если бы граф или там Великий Князь. Хотя, какая разница.
"А не хряпнуть ли нам по рюмашечке!"–предложил Гость и лукаво посмотрел на Кузьму.–Кажется мне, что у уважаемого Кузьмы Петровича ещё остался спирт в бутылке!"
"А о бутылке-то он откуда знает? А, наверное, это ему Митька сказал. Чёртов барон!"–подумал Кузьма и молча достал из кармана бутылку. К его удивлению она была полна по самое горлышко, как будто и не наливали из неё.
Молча налил Кузьма, молча выпили. На этот раз даже в голову не ударило. Молча он смотрел на Митьку, который как будто продолжал свой рассказ.
"...я как раз был на разводе, когда из комнаты Государыни вышел старец Григорий. Молча посмотрел он на меня своими чёрными, как смоль, глазами, похлопал по плечу и сказал: Барон, вот что я тебе скажу. Долго жить будешь, но не счастливо! Сказал, усмехнулся в бороду, и вышел. Самое смешное, что так и вышло. Жил долго, пока не расстреляли меня большевики в 1949 году."
"Во, врёт и не краснеет. Расстреляли его. А сейчас он неживой что ли. Жрёт за двоих, а пьёт за троих!"–и стало тут так тошно и тоскливо Кузьме, что даже сердце захолонуло. Это Гость положил на левое плечо Кузьмы свою руку в чёрной лайковой перчатке.
"Однако, уважаемый Кузьма Петрович, я, собственно говоря, к Вам по делу. Весьма важному для меня лично. С нижайшей просьбой, дорогой Вы наш!-вкрадчиво обратился Гость к Кузьме.-Как бы это выразиться...У Вас находится одна вещь. Попала она к Вам совершенно случайно, и я думаю, что мы сможем с Вами договориться полюбовно. Она Вам счастья не принесёт, поверьте. Да, чуть не забыл совсем. Отдать её Вы должны мне сами, по своему желанию, без малейшего принуждения. Я думаю, Вы догадались о чём я. Это моя ЛЕВАЯ РУКА!" Тут Карл Карлович остановился и посмотрел Кузьме прямо в глаза.
Кузьма с недоумением смотрел на Гостя, проваливаясь в чёрную безмерную глубину его зрачков. В ушах у него засвистело, дыхание перехватило, ноги и руки отяжелели и стали совершенно бесчувственными. И в то же мгновение он потерял сознание.
Очнулся Кузьма от уже знакомого запаха свежевыкопанной могилы. Он сидел, прижавшись спиной к берёзе, на краю могильной ямы. Ярко светила Луна, где-то недалеко раздражённо квакали лягушки. Карл Карлович сладко нежился в лунных лучах на куче земли и нюхал василёк. Произведение искусства неведомой китайской мастерицы сверкало и переливалось в ледяном дыхании Карла Карловича. На этот раз он предстал в своём настоящем виде: среднего роста Чёрт, весь покрытый чёрной, отливающей свинцом шерстью, с длинными корявыми руками, украшенными жёлтыми собачьими когтями. Нос его превратился в свинячий пятачок, уши вытянулись и покрылись зеленоватой шерстью. Карл Карлович сидел нога за ногу, изящно покачивая ножкой с блестящим лошадиным копытцем. А глаза? Глаза его превратились в пылающие уголья. А с другой стороны могилы сидел Митька Бледное Дно, беззаботно болтая ногами в красных резиновых калошах и ковыряя в зубах веточкой. Но что это было за зубы. Не зубы даже, а клыки. Огромные, загибающиеся книзу, они торчали по краям рта и по ним стекала Митькина слюна. Каплями она падала на землю. И там, куда она падала, земля шипела и плавилась.
Кузьма с ужасом смотрел на эту картину, сердце его бешено колотилось о рёбра. Казалось, что минута и оно выскочит или остановится. Во рту всё пересохло.
"Вот чёрт, где это я? Как я тут оказался? Да не сплю ли я?"–подумал Кузьма.
"Нет, не спите Вы, уважаемый Кузьма Петрович. Вы у нас в гостях, так сказать. На кладбище!–торжественно произнёс Карл Карлович и протянул Кузьме василёк.-Однако время–деньги! Руку-то отдадите? Или нет?!"
"Руку отдать. С чего бы это. Она мне и самому пригодится. Нашёл тоже дурака, с чёртом договора заключать!"–закричал Кузьма и вскочил на ноги.
"Ах так, отдай руку, сволочь! Задушу!"–заорал Карл Карлович и попытался схватить Кузьму за шею. Тут на помощь чёрту бросился Митька. Он страшно заклацал клыками и попытался схватить Кузьму за ноги, но промахнулся и ударился лбом о берёзу.
От удара берёза треснула и упала на соседнюю могилу, сломав в трёх местах ржавую оградку.
"Митька, гад ты этакий, ты живой хоть?!"–спросил Кузьма, наклонившись над телом.
"А что со мной будет-то, бро. Я же Вурдалак, нас убить не так-то просто. И прошептал Кузьме прямо в ухо: "Ты прыгай давай прямо в могилу. Так и попадёшь в свой мир. А то Карл Карлович поймает, навек тут останешься, а тебе ещё рано!"
Кузьма не стал долго раздумывать, разбежался и сиганул в могилу. И провалился куда-то. Пока летел во мраке, слышал, как Карл Карлович смачно матюгался и бил Митьку чем-то тяжёлым по лысой голове.
Очнулся Кузьма в своей комнате, лёжа на старом продавленном диване. Ужасно болела голова, сильно тукало в висках, во рту было сухо и гадко. И горько. Хотелось собрать побольше слюны и выплюнуть эту горечь и с нею головную боль. Но это Кузьме никак не удавалось. Он просто лежал и смотрел в потолок. По нему ползали слабые тени.
"Птицы в небе летают, а может ветер ветки шевелит. Ну и сон мне приснился, кошмар какой-то. Перебрал я вчера сильно что ли. Ну и история, хоть рассказ пиши. Да, и не худо бы опохмелиться. А есть ли чем? Вот в чём вопрос!"–подумал Кузьма и медленно сел на диване. Потом он бросил взгляд на стол и остолбенел. На столе стояла полная по самое горлышко бутылка спирта. А рядом лежала высохшая чёрная ладонь с пальцами, свернувшимися в кукиш!
20-26 августа 2019 года.
14.10.2026 16:51
Из писем
Вот и зима пришла. Ветки с зелено-желтыми листьями унывают возле окна. Идет дождь со снегом, с первым снегом. Как красиво вокруг, хоть и холодно. Дороги усыпаны желтыми листьями. Небольшой ветер направляет снег в мою сторону. Идешь и смотришь на листья под снегом, и плачешь вместе с ними. Мне и грустно и тоскливо. Хочется жить, хочется любить и прощать. Ветер будто злится, срывает листья и уносит их вместе со снегом куда-то на простор, на свободу, далеко от дома.
Из всех осенних месяцев мне больше нравиться октябрь. Самая красивая осень. Снег, как свежее дыхание, вдохнул в серые будни, жизнь.
Недавно я посетила те места, в которых жила когда-то. Нашла тот дом, в котором мы жили. Пустует. Стекла побиты, забор поклонился, земля в запустении. И это серое небо, немного грозное, словно дополняет картину. И нужно уходить и не хочется. Когда-то давно мы здесь жили, тогда я ходила в школу. Школы уже нет, закрыли. Я подошла ближе к дому. Калитки нет. Старые деревянные доски напоминают о том, что когда-то здесь был хороший забор. Отец его сам делал. Какие-то красивые желтые цветы растут с длинным стеблем. Во дворе, когда выходишь из дома, было крыльцо из досок. К сожалению, фотографии не сохранились. Отец вырезал из дерева много что, в том числе и картины. Одну из таких картин он мне и подарил, с изображением розы, поздравив меня с началом обучения в педагогическом.
Дом в принципе в нормальном состоянии, судя по внешнему виду. А в сам дом не стала заходить. Зачем мучить себя воспоминаниями. Все заросло травой. Хозяев нет, от того все так в запустении. А на постройке из досок, которая шла к крыше, мирно спал котенок. Пусть спит. А мне пора.
Сам поселок небольшой, в котором сейчас даже и школы то нет. В этой школе я проучилась только один класс, девятый. Кто где из одноклассников я и не знаю. Мы потом переехали. Отец фотографировал меня возле школы, возле фигурок лисы и других сказочных героев. Сожалею теперь, что и эти фотографии не сохранились. В этой школе проходила педагогическую практику. Вот такие воспоминания. Здесь в этом поселке живет еще родня. Мы в том доме тоже какое-то время жили. Тогда давно, когда я жила или когда приезжала в гости, я как-то и не задумывалась, что буду скучать по этим временам. Поселок был чуть живее, как мне кажется, или может быть, все дело в дождливой погоде.
Мычали коровы, проезжали машины, шел мелкий дождь. Автобус на счастье пришел быстро. А раньше бывало, и долго ждали, по часу. Особенно зимой он плохо ходил. И раньше это касалось только отдаленных районов. Сейчас, к сожалению и в центре города по часу ждешь. Вот такие перемены. Помню, как ездили на двух автобусах в книжный. Народу было много, подготовка к школе, как-никак. А сейчас он стал пятерочкой. И только пятнадцать процентов от этого помещения - это школьные принадлежности, где пять процентов - это оставшиеся книги, которые может быть кто-нибудь и покупает. Книги – не актуальны. Актуальна еда и выпивка и машины, которых стало так много, что иной раз дорогу не охота переходить. А молодежь… так это вообще отдельный разговор. Деревья, которые рубят… Действительно, зачем нам чистый воздух. Перемены всегда хороши, когда на благо. Радоваться жизни нужно, просто причин не так уж много, чтоб радоваться.
Второй поселок, в котором мы жили, чуть больше этого. Здесь есть и школа, в которой какое-то время работала, есть и детский сад, библиотека и даже терапевт. Когда я здесь работала, было преимуществом то, что часто стала гостить у родителей. Дом, в котором мы жили, продали. Новые жители сделали капитальный ремонт, что я даже дом не узнала. Так все изменилась. Но я рада, что дом не пустует. Прошлась по улице, по желтым листьям. Вспомнила, как первый раз приехала, как встретила отца по дороге, как мы пошли вместе в дом и прочее и прочее. У нас было больше общения и радости, которое, к сожалению, не всегда ценила. А сейчас с уходом отца, с продажей дома, ушло то время, по которому иногда скучаю и которое, наверное, уже никогда не вернется.
Была жизнь, и нет той жизни. Одно напоминание, что была жизнь.
Больше времени находимся в интернете. А может мы и находимся в интернете от того, что нет жизни и того общения, которого хотелось бы.
14.10.2026 13:31
Сидела женщина, скучала.
Сидела женщина. Скучала.
Качая головой — слегка.
И что-то тихо напевала.
Как будто с кем-то...
...Это ж... Я!
Она взглянула в отражение,
Сняла накинутую шаль:
«О, боже, ну и выражение…
Эй, шляпу мне… скорей… вуаль..»
Пора завязывать с балами,
Ведь не шешнадцать мне уже!
Уж еле двигаю ногами,
И голова моя в огне!
Вокруг красотки молодые
Ржут, веселятся невпопад.
Ну, ну, резвитесь, ведь отныне
Ваш возраст — это тихий ад.
Он подкрадётся незаметно,
Вот, только было же, вчера:
Цветы и травка, дом-мечта...
И щекотали его лапки,
Пока я целовала муравья!
(Ой!.. блин… пардон…
Это из другой оперы…)
Сидела женщина, скучала,
И лезли в голову слова….
Кому?.... И что?..... вчера сказала?
Эх, лучше б вовсе не пила…
(Смешок)
Да уж... точно лучше б не пила...
Эй, шляпу мне... скорей... вуаль...
14.10.2026 12:47
Без пяти минут
Глава I. Ужасная ночь
Семён Евграфович Курочка проснулся засветло в холодном поту; голова страшно раскалывалась после шумной вечеринки с друзьями. Всю ночь снилось чёрт знает что: сначала он тянул козла из колодца, потом скакал на бешеном быке, и только под утро, напившись во сне сладкой медовухи, почувствовал небольшое облегчение.
Он опустил ноги на пол — и сразу почувствовал, как холод по-хозяйски забирается под рубаху. Доска была шершавой, настоящей, не похожей на гладкий, летящий воздух из сна. На подоконнике лежал слой серой пыли, а на нём — тонкий след от пальца, будто сам чёрт хотел что-то написать и передумал. В избе стояла тишина, такая плотная, что в ней даже скрип стула звучал как отдельное событие.
Косой луч лёг на пол жёлтой полосой, спокойный и упрямый, как сама жизнь в этой избе. Семён Евграфович потянулся к банке с рассолом, с жадностью утолил жажду сухого похмелья, и стал обрывочно вспоминать, как во сне варил медовуху на пасеке и угощал ею пчёл. «К чему бы это?» — подумал он, почёсывая затылок. Накинув халат, потянулся за сонником на этажерке. Узнав, что мёд снится к удаче, он улыбнулся, потянулся руками в стороны и поковылял в уборную.
Настенные часы с кукушкой пробили шесть часов утра. Звук был такой знакомый, такой будничный, что на его фоне все ночные видения — и бешеный бык, и тонущий козёл — сразу стали казаться чем-то далёким, почти игрушечным. Пора было собираться на службу. Прочитав молитвы и перекрестившись, он вдруг почувствовал, как хорошо, что есть эти простые, упрямые вещи: часы, утро, служба, к которой он привык. Они как будто держали мир на месте, не давая ему рассыпаться в нелепый сон.
Надев чистую рубаху, штаны и сюртук, он расчесал волосы на пробор, взял трость и котелок и направился в городскую управу, где служил делопроизводителем. Его мир состоял из папок, сургучных печатей и аккуратных реестров: вписать, сверить, подшить, чтобы ни одна бумага не потерялась. Сегодня ему предстояло подшить новые доношения и расписать их по реестрам, проставив сургучные оттиски: в канцелярии наместнического правления ценили не скорость, а аккуратность — одна неверная цифра могла всё запутать. Он шёл туда спокойно, будто возвращался к привычному порядку после ночного вихря.
Глава II. Странное исчезновение
Город просыпался неторопливо: скрипели ставни, звякали вёдра, где-то вдалеке кричали петухи. И среди этих утренних звуков шаги Семёна Евграфовича звучали ровно и уверенно — как строчки в его реестрах.
Улица ещё не прогрелась, пахла сырой землёй и дымом из труб, и этот запах был таким же надёжным, как сургучная печать: простой, будничный, настоящий. Семён Евграфович втянул воздух и чуть улыбнулся: день начинался правильно.
Первые солнечные лучи щекотали ему ресницы, настроение налаживалось. В воздухе уже тянуло тёплой выпечкой. Этот сладкий, густой дух на секунду напомнил ему пасеку: там тоже пахло мёдом и воском, нагретыми солнцем, и в этом запахе было что-то очень надёжное, почти вечное. Нащупав в кармане монету, он решил зайти в булочную.
Но тут его внимание привлёк яркий блеск: прямо под ногами лежали старинные серебряные часы на цепочке. «Удача!» — мелькнуло в голове Семёна Евграфовича. Он наклонился, но не схватил их тут же, а сначала огляделся: не обронил ли кто по дороге, не ищет ли хозяин. Потом осторожно поднял, чувствуя прохладу металла. Часы были тяжёлыми, солидными, будто из другого времени. Семён Евграфович на секунду задержал их в ладони — так же бережно, как когда-то придерживал рамку на пасеке, — и подумал, что порядок прежде всего. Положил часы в карман, чтобы позже отнести в управу: там объявят о находке. А пока пусть это будет тихий знак, что всё идёт как надо.
Воодушевлённый находкой, он поспешил на службу — сон и правда оказался в руку. Булочная и лёгкая головная боль будто сами собой остались позади, а впереди уже ждали папки, реестры и привычная работа, которая всё расставит по местам.
Целый день он работал не покладая рук: вписывал, сверял, подшивал. Каждую цифру он выводил так, чтобы она не спорила с соседними: строчка к строчке, всё строго по графам. И всё это время в кармане тихо лежала находка, напоминая о себе тяжёлым, спокойным весом. Несмотря на то что ему очень хотелось достать часы и внимательно рассмотреть их, он так и не решался: сначала — дело. Пусть мир держится на порядке, а с часами он разберётся потом.
Дважды его вызывал к себе начальник — самодовольный и глупый человек, который любил повторять, что «порядок держится на строгости».
Он требовал от Семёна Евграфовича дотошной педантичности и своевременной отчётности, сыпал наставлениями, будто каждое слово должно было отпечататься в воздухе. Семён Евграфович молча выслушивал, не поднимая глаз. Порой казалось, что он вовсе не слушает эти громкие слова, а прислушивается к тихому ходу часов — тех самых, что лежали у него в кармане.
Рабочий день подходил к концу. Выйдя из кабинета начальника, Семён Евграфович посмотрел на настенные часы и решил сверить время. Он достал из кармана серебряные часы и откинул крышку; на миг холодно блеснул циферблат: минутная стрелка отставала на пять минут. Семён Евграфович подкрутил её, и едва стрелки встали ровно, в кабинете начальника раздался грохот. Дверь тихонько приоткрылась. На полу лежал портрет губернатора, а кабинет был пуст. По спине Семёна Евграфовича пробежала холодная оторопь. Схватив трость и шляпу, он вылетел из здания.
Он прибежал домой, выпил воды жадными глотками и осел на стул, будто ноги вдруг перестали держать. Дрожащими руками достал часы. Стрелки двигались чётко, размеренно — так, как и должно быть в исправном механизме. А на крышке появилась фигурная буква «Р», будто она ждала именно этого момента, чтобы заявить о себе. Он провёл пальцем по гладкой поверхности, но холод металла не приносил привычной ясности. Холодный пот выступил на лбу: мир, который он так старательно держал в порядке, вдруг дал трещину.
Глава III. Чудесное возвращение
Весть об исчезновении Карла Петровича облетела город к полудню, и казалось, что даже воздух стал другим — более густым, полным чужих голосов. Семёна Евграфовича вызывали в участок, и там, в тесной комнате с низким потолком, ему задавали одни и те же вопросы, будто хотели, чтобы он вдруг споткнулся на слове и выдал какую-то тайну.
Следователь снова спросил одно и то же, будто проверял ведомость на опечатки. Семён Евграфович вздохнул, достал из внутреннего кармана маленький блокнот и аккуратно записал: «Вопрос третий (повторно): где находился в момент исчезновения?» Рядом приписал карандашом: «Ответ: там же, где и всегда — между папками». Следователь нахмурился, а Семён Евграфович подумал: «Ну вот, теперь ещё и меня сочтут неучтённым».
А в соседней комнате сидела жена начальника, прижимая к глазам платок. «На кого же ты нас оставил…» — повторяла она тихо, и в этом тихом было больше крика, чем в любом плаче. Семён Евграфович слушал эти слова и думал, что мир, который он привык держать в порядке, рассыпается на отдельные, нестыкующиеся строчки — как реестр, где перепутали столбцы.
Выйдя из участка, Семён Евграфович пошёл той же дорогой, что и в тот злополучный день. Дойдя до места, где он нашёл часы, он осторожно огляделся по сторонам. Быстро достал часы и положил их на булыжник. Камень был шершавым, холодным — совсем как пол в избе поутру. На миг ему показалось, что буква «Р» чуть потемнела, будто впитала в себя городской воздух. Он отступил на шаг и постоял, прислушиваясь: ни крика, ни свистка, ни чужого голоса — только обычный городской шум, в котором уже не было ничего зловещего. Он глубоко выдохнул, и этот выдох будто вытянул из него весь дневной шум. Поспешив домой, он надеялся, что за калиткой его ждёт хотя бы короткая тишина.
Но у дома стояла пролётка, а из неё, как кубышка, вывалилась сваха — и тишина рассыпалась в один миг.
— Глафира Петровна приглашает на обед в воскресенье, — затараторила она, размахивая веером так, будто хотела разогнать все его возражения заранее.
Семён Евграфович снова кивнул, привычно пряча растерянность за сдержанным видом. Ему вдруг захотелось не обеда, не разговоров, а просто поставить всё по папкам: вписать, сверить, подшить, чтобы мир снова стал ровным и понятным.
Он провёл Аграфену Филипповну в дом, принял приглашение на обед, а сам будто стоял в стороне от собственного согласия — не зная, радоваться или огорчаться. Достав из шкафчика графин с вишнёвой наливкой, он налил себе и свахе. Вишнёвая наливка пахла густо, сладко, как варенье из детства, и он выпил стопку одним глотком, надеясь, что тепло поможет ему подобрать слова. Но слов не было.
Аграфена Филипповна говорила без остановки, перечисляя достоинства невесты так, словно читала список товаров к поставке. При этом она то и дело поглядывала на графин, будто слова требовали сладкого подкрепления. Семёну Евграфовичу хотелось не слушать, а просто посидеть в тишине, где нет ни обедов, ни невест, ни чужих ожиданий.
Выпив ещё две стопки, сваха наконец попрощалась, шумно подобрала складки платья и выплыла за дверь. В комнате сразу стало тише — настоящая, плотная тишина, в которой слышно было, как потрескивает половица, как где-то в углу осторожно шуршит мышь. Ни грохота в кабинете, ни болтовни свахи, ни фигурной буквы «Р» — ничего. Только ровный, тёмный покой, в который он провалился без оглядки.
Ещё минуту Семён Евграфович посидел, не шевелясь, будто боялся спугнуть эту тишину. И только потом поднялся, чтобы убрать графин и вернуть дом на привычное место. Он разделся, лёг в кровать и уснул мёртвым сном.
Солнечные лучи разбудили его рано. Он зажмурился, потянулся к стакану — и тут же одёрнул руку. Холод металла ударил по памяти, как резкий звук по тишине. Вскочив с кровати, он увидел часы на столе. Они поблёскивали, невозмутимые и упрямые, словно хотели сказать: «Ты думал, что сбросил нас, а мы решили остаться».
Семён Евграфович не стал их трогать. Он стоял и смотрел, как солнечный луч скользит по крышке, выхватывая фигурную букву «Р», будто подчёркивая её важность. Однако внутри теплилось странное чувство близости: часы перестали его пугать, наоборот, они стали придавать ему большей уверенности. Он не мог объяснить это чувство словами: оно было как тот миг, когда наконец сходится ведомость, которую долго не удавалось свести. Всё по графам, всё на месте. И пусть буква «Р» остаётся загадкой, теперь она была его загадкой, а не чужой бедой. Он глубоко вдохнул, будто вбирая в себя эту новую ясность, и потянулся к сюртуку: день ждал, и работа сама просила, чтобы её сделали — вписать, сверить, подшить.
Глава IV. «Ровно»
Расследование исчезновения начальника городской управы зашло в тупик: никаких улик, ни одного свидетеля. Участковый пристав, докладывая губернатору, отделывался общими фразами, ссылаясь на некое таинство и «невыясненные обстоятельства». В его докладе всё было гладко и ровно, будто строчки в образцовой ведомости: «Произведены осмотры, опрошены лица, меры приняты», — и ни слова о том, что дело рассыпается, как непроклеенный реестр.
Губернатор пробежал глазами бумагу, хмыкнул и отложил её в сторону: в этой аккуратности ему чудилось не усердие, а желание спрятать пустоту за правильными словами. Стукнув кулаком по столу, губернатор потребовал найти, разыскать, доложить в кратчайшие сроки. В кабинете дрогнули стёкла, а на краю чернильницы качнулась капля и медленно поползла вниз, будто сама спешила исполнить приказ.
— Чтобы ни одной нестыковки! — рявкнул он, и голос его звучал так, словно он пытался силой вернуть рассыпавшийся порядок. — Мне не нужны туманные слова про «таинства». Мне нужны факты: след, свидетель, бумага с подписью. Всё, что можно вписать в ведомость и подшить к делу. Участковый пристав кивнул, не поднимая глаз. Он знал: теперь придётся писать не гладкие фразы, а искать то, чего, возможно, и нет.
Тем временем Семён Евграфович стал исполнять обязанности Карла Петровича. Стол начальника будто стал чужим: на нём лежали те же папки, те же сургучные оттиски, но теперь каждая бумага требовала не просто подшить, а решить — и это решение ложилось на него одной тяжёлой строкой. Сослуживцы недружелюбно косились на него, и в этих взглядах было не столько злое намерение, сколько неловкость — будто он занял место, которое ещё не остыло.
Кто-то нарочно ронял перо, кто-то слишком громко шуршал листами, словно хотел напомнить: «Мы помним, кто здесь должен сидеть». Но Семён Евграфович не поднимал глаз. Сверял реестры, вписывал номера, проставлял даты — будто не бумаги приводил в порядок, а удерживал мир от распада. И пока столбцы сходились, ему казалось, что он ещё держит равновесие. Неделя прошла за работой, и к воскресенью в Семёне Евграфовиче не осталось ни суеты, ни растерянности — только привычная точность, будто он подшил все тревоги в отдельную папку и поставил на полку. Накануне он зашёл к цирюльнику, потом купил белую рубашку, жилетку с карманом для часов и строгий галстук — и в этих простых покупках было что-то почти деловое, как будто он готовил форму к смотру. С утра он до блеска начистил ботинки, причесался и, не торопясь, проверил каждую мелочь. Блеск ботинок напоминал безупречную сургучную печать — тут всё было на своих местах. А вот бутон в петлице сидел косо, и это царапало глаз. В его мире даже такая мелочь должна была быть учтена: не ради красоты, а ради того самого порядка, который не даёт всему рассыпаться. Он поправил цветок и вздохнул: «Хоть эта деталь пусть будет на своём месте».
Ровно к двенадцати он сидел в пролётке и держал в руках цветы, думая, что, пожалуй, самое правильное сейчас — это просто следовать порядку: приехать вовремя, не забыть про букет, не сбиться с шага.
Дверь открыла сваха, и сразу же возникло чувство, будто волна вырвалась наружу: вместе с тёплым, густым воздухом из дома хлынули голоса, смех, позвякивание чашек, запах сдобы и ванили — всё разом, как будто кто-то в один миг распахнул все окна и двери. Семён Евграфович на миг замер, невольно прикрывая ладонью жилетный карман, будто хотел удержать там тишину, которую он так старательно собирал весь день.
— Ну, проходите, проходите! — затараторила Аграфена Филипповна, подхватывая его под локоть и втягивая внутрь. — Мы тут уже все заждались, да и пирог остывает, а это, знаете ли, преступление!
Он шагнул через порог, и волна накрыла его окончательно: голоса сомкнулись вокруг, как плотные строчки, не оставляющие места для паузы. Но он глубоко вдохнул, расправил плечи и напомнил себе главное правило канцелярии: если не можешь остановить движение, веди его в пределах формы. И постарался просто идти вперёд, шаг за шагом, не теряя ровного темпа.
За столом сидели Глафира Петровна, её матушка Настасья Даниловна (батюшка почил три года назад) и подруга невесты Изольда Марковна. Женщины щебетали, как канарейки, и этот звонкий поток слов будто не мог найти себе места в комнате — он метался от стены к стене, цеплялся за хрустальные подвески, звенел над тарелками и никак не хотел улечься в тишину. Сваха нахваливала невесту, матушка тихо сокрушалась о почившем муже, подруга сверкала глазами, будто хотела этим блеском затмить все чужие слова. И только Глафира Петровна молчала, зардевшись так, что румянец казался почти виноватым.
Увидев неловкость невесты, Аграфена Филипповна достала из ридикюля сложенную вчетверо бумагу и торжественно развернула её, будто это царский указ.
— Вот, извольте взглянуть: перечень достоинств невесты. По пунктам.
Семён Евграфович невольно подался вперёд, как перед важным документом.
— Пункт первый: кроткий нрав. Пункт второй: рукоделие. Пункт третий: знание домоводства. Пункт четвёртый…
Она запнулась, будто сама удивилась тому, что написано.
— Пункт четвёртый: «не спорит с погодой».
— Это как? — тихо спросил Семён Евграфович.
— А так: если дождь, она не говорит «ну вот, опять», а говорит «погода нынче по расписанию». То есть, воспитанная.
Он кивнул, будто мысленно уже вписал это в графу «Особые качества» и поставил сургучную печать.
Семён Евграфович слушал этот говор и думал, что в нём нет ни одной строчки, которую можно было бы занести в ведомость: всё слишком живое, слишком быстрое, слишком не по графам. Но в этом и была своя правда: жизнь не обязана сходиться с бумагой. И оттого, что он это понимал, ему становилось не столько тяжело, сколько странно — будто он пришёл на чужой праздник и изо всех сил старается не уронить свою привычную серьёзность.
Он взял ложку, сделал один спокойный глоток супа и подумал, что, пожалуй, самое правильное сейчас — просто сидеть и не мешать этому дню быть таким, какой он есть.
После тоста за счастье молодых в комнате будто сдвинулась какая-то невидимая створка: голоса стали мягче, смех — не таким колючим, и стало веселее. Семён Евграфович даже позволил себе улыбнуться, а потом и вовсе отпустил одну из своих редких шуток — и, к его удивлению, она не повисла в воздухе, а отозвалась общим коротким смешком.
Ближе к чаю, Аграфена Филипповна подвинула к Семёну Евграфовичу вазочку с леденцами.
— Возьмите, они от волнения помогают.
Он взял один, покрутил в пальцах, будто сверял инвентарный номер.
— Странный вкус.
— Это «уверенность». У меня все леденцы с названиями: вот «терпение», вот «лёгкий разговор», а этот — «уверенность».
Семён Евграфович посмотрел на этикетку, где аккуратным почерком было выведено: «Леденец № 3: уверенность, 1 штука».
В голове у него тут же щёлкнуло: «Надо записать в расходную книгу: одна уверенность, цена — один неловкий взгляд».
Ему захотелось разрядит обстановку и он решил показать старинные часы — не как диковинку, а как часть себя: вещь, которая не терпит суеты, любит ровный ход и точные линии. Он достал их из кармана, откинул крышку, и на миг всё вокруг будто подстроилось под их тихий ритм.
Глафира Петровна увидела узор и восхитилась редкой вещью.
— Дайте, пожалуйста, разглядеть поближе, — попросила она тихо, и в этом «пожалуйста» было столько бережности, что он без раздумий протянул часы.
Она держала их на ладони, не трясла, не крутила, а просто смотрела, как свет ложится на гравировку. И в этом внимании было что-то очень правильное — будто она видела не только узор, но и ту самую ровную работу, которую он ценил больше всего. Семён Евграфович смотрел на её пальцы, на лёгкий румянец, и вдруг понял, что этот вечер перестал быть только чужой обязанностью. Он стал просто вечером, где нашлось место и тишине, и узору, и одному очень нежному взгляду.
На крышке появилось слово «Ровно». Оно легло на металл так просто, будто всегда там и было, только раньше его не замечали. Глафира Петровна взглянула на часы с кукушкой, улыбнулась и легко, без усилий, перевела стрелку.
— Вот сейчас ровно, — произнесла она, и в этих словах было столько уверенности, что на миг Семёну Евграфовичу показалось: да, теперь всё встанет на место, все нестыковки сойдутся, как цифры в ведомости.
Но в следующую секунду она исчезла вместе с гостями. Не было ни шороха, ни вздоха — просто комната вдруг стала чужой, слишком просторной и слишком тихой.
Часы упали к его ногам с глухим стуком, и этот звук прозвучал как последняя точка в предложении, которое он так и не успел дочитать. Семён Евграфович смотрел на слово «Ровно», и оно больше не казалось ему правильным. Оно стало похоже на ту самую строчку, которую вписывают в реестр, когда уже поздно что-то менять.
Мир, который он так старательно держал по графам, вдруг показал изнанку: за каждой ровной цифрой пряталась пустота, которую можно было закрыть одним лёгким движением стрелки.
Он схватил часы и выбежал из дома. Проулки тянулись тёмными коридорами, и Семён Евграфович мчался по ним, не замечая ни холода, ни сырости, ни того, как темнота всё плотнее смыкается вокруг. На окраине города, у самой реки, он наконец остановился, тяжело дыша, будто только сейчас понял, что бежал не от чего-то, а к этому берегу — словно здесь, у воды, можно было наконец сбросить тяжесть, которую он не умел назвать.
Оказавшись на берегу, он достал часы. Слово «Ровно» на крышке теперь казалось насмешкой — будто кто-то хотел успокоить его одной короткой фразой, а вместо этого только подтолкнул к краю. Он машинально поправил сюртук, будто собирался доложить о происшествии, и только тут понял: а что он напишет в графе «Причина утраты»? «Бросил в реку ввиду несоответствия надписи внутреннему распорядку»? Или «Предмет признан избыточным для поддержания душевного равновесия»? Он хмыкнул, впервые за много дней, и размахнулся, и часы полетели в воду.
Всплеск был тихим, почти робким, и от этого стало ещё горче: мир не хотел грохотать, не хотел кричать, он просто тихо принимал эту жертву. Круги на воде расходились, становились всё тоньше, и вскоре от часов не осталось ничего — ни следа, ни намёка.
Семён Евграфович стоял, глядя на гладкую поверхность, и чувствовал, как внутри медленно оседает что-то тяжёлое. Он не знал, правильно ли поступил, но знал одно: пока часы были при нём, они тянули его туда, где цифры не сходятся, а буквы становятся знаками. Теперь пусть вода хранит эту загадку.
Вернувшись домой, Семён Евграфович, не раздеваясь, рухнул в постель и уснул. Даже не потянулся к лампе — темнота накрыла его, как тяжёлая папка, которую наконец-то можно не держать. Пальцы ещё помнили холод металла, а в ушах стоял тихий всплеск, но эти воспоминания быстро тонули в усталости, словно строчки, размытые водой.
Он уснул мгновенно, без снов, как человек, который слишком долго держал равновесие и наконец позволил себе упасть. И пусть завтра придётся снова вставать, подшивать, сверять — сегодня ему было позволено просто перестать держать мир на месте.
Глава V. Ровно в полночь
Проснувшись совершенно разбитым, Семён Евграфович послал кухарку за доктором. День тянулся медленно, как будто время, которое он столько раз подгонял стрелками, теперь решило взять реванш.
Земский доктор приехал только к десяти часам, и, когда он вошёл, в комнате будто стало тише — не от страха, а оттого, что рядом оказался человек, который знает, как обращаться с чужой усталостью.
Доктор внимательно прослушал пациента, задержал пальцы на запястье, посмотрел в глаза, будто искал там не пульс, а причину.
— Истощение нервной системы, — произнёс он спокойно, без торжественности, и это простое сочетание слов вдруг прозвучало не как приговор, а как объяснение: да, он не сломался, он просто дошёл до края той самой ровной дороги, по которой шёл слишком долго.
— Витамины, покой, отдых, — добавил доктор, закрывая саквояж. — И постарайтесь не думать ни о часах, ни о буквах, ни о том, что осталось недописанным. Пусть это подождёт.
Семён Евграфович смотрел, как доктор уходит, и чувствовал, как тяжесть, которую он столько дней носил, словно жилет с карманами, вдруг стала чуть легче. Не исчезла, нет, — но теперь у неё было имя. А с именем можно было что‑то сделать.
К полудню приехал Константин, школьный друг. Он переступил порог, перекрестился, будто отгоняя тень, и заговорил о том, что в городе завелась нечистая сила: она крадёт людей, не оставляя ни следа, ни записки, ни строчки в реестре. Давеча в доме Глафиры Петровны нашли сервированный стол — и больше никого: все словно провалились сквозь землю, будто кто‑то аккуратно вычеркнул целую семью из городской книги. Батюшку вызывали, читали молитвы, но дом стоял тихий, как пустая папка с чистыми листами.
От этих слов в комнате стало холодно, будто распахнули окно прямо в ноябрьскую ночь. Семён Евграфович хотел ухватиться за что‑то привычное, простое, ровное — и потянулся к шкафчику за графином. Но на полочке, рядом с хрусталем, лежали серебряные часы.
Он смотрел на них, и мир вокруг терял чёткие углы: стол, окно, дверь — всё становилось зыбким, как отражение в дрожащей воде. На крышке были три слова: «Ровно в полночь». Теперь они звучали насмешливо: будто сама реальность хотела сказать: «Ты думал, что можешь всё свести в ведомость? А вот тебе строчка, которую не вписать ни в одну графу».
Ноги подкосились. Он упал, и темнота накрыла его мягко, как тяжёлая суконная штора, отрезая и голоса, и часы, и все нестыковки, которые он больше не мог держать.
Когда он открыл глаза, в комнате было тихо, будто кто‑то аккуратно снял со стола все чашки и блюдца, чтобы не звякнули. На полу у шкафчика лежала тень от хрустального графина — ровная, как оттиск печати. Но самих часов на полочке не было.
Семён Евграфович сел, придержав голову ладонью, и первое, что он почувствовал, — не страх, а досаду: будто ему подсунули ведомость с вырванной страницей. Он хотел вспомнить всё по порядку: Константин, слова про нечистую силу, сервированный стол, холод, будто распахнули окно в ноябрьскую ночь, потом часы с надписью «Ровно в полночь»… Но строчки путались, как цифры, написанные дрожащей рукой.
— Вы уж полежите, барин, — проговорила кухарка, появившись в дверях с подносом. — Я тут чайку, с мёдом. А часы‑то я убрала: мешали, блестели…
Он посмотрел на неё и не стал спорить. Пусть будут «мешали, блестели». Пусть эта простая, бытовая причина ляжет в графу «Причина исчезновения предмета» — хоть одна строчка сегодня сойдётся. Он взял чашку, вдохнул пар, и на миг показалось: если держать в руках что-то тёплое и круглое, углы комнаты снова станут чёткими.
И тут его словно ударило током. Он вскочил, подбежал к часам, откинул крышку — и увидел точное время. Стрелки стояли ровно, будто и не было никакого рывка.
— Константин… — беззвучно прошептали губы.
Ведь это он крутил стрелки. «Пусть будет ровно». А потом просто исчез — будто кто‑то стёр строчку из ведомости, и ни помарок, ни следа от пера.
Семён Евграфович медленно опустил крышку. Щёлк. Звук вышел твёрдым, как печать на пустом месте. Он посмотрел туда, где только что стоял друг. На полу темнело едва заметное пятно — не тень, не грязь, а будто воздух там ещё не успел расправиться.
Он шагнул к этому пятну. Не ради разгадки. Просто нельзя оставлять человека там, где время перестаёт быть временем.
В голове крутилась одна упрямая мысль: всё дело в надписи. Восстанови её — и найдёшь разгадку. Не мистику, не бесов, а ту самую строчку, которая всё сводит воедино. Сколько слов в этой фразе? Сколько ещё должно исчезнуть людей, чтобы он наконец ухватил самую суть происходящего? Он не знал. Но знал другое: пока надпись не восстановлена, ведомость остаётся с дырой посередине — и эту дыру нельзя просто обвести карандашом.
Семён Евграфович провёл пальцем по крышке часов, будто мог на ощупь прочесть то, чего не видел. Пусто. Ни «Ровно», ни «Ровно в полночь» — только холодный металл и тонкая гравировка узора, похожая на перепутанные строчки реестра.
Он выпил наливки — не для храбрости, а чтобы сбить этот липкий холод, что цеплялся изнутри, будто сырость из речной тени. Пальцы чуть дрожали, застёгивая пуговицы, но он не дал себе ни секунды на раздумье: если стоять и слушать тишину дома, она начнёт шептать.
Городской сад встретил его не шумом листвы и не смехом гуляющих, а этой самой звенящей пустотой. Скамейки стояли ровно, как в ведомости, только пустые. Ни детей, ни старух с корзинками, ни даже случайного пса. Будто кто‑то аккуратно вычеркнул из реестра всех, кто здесь бывал по понеделникам.
Он замер на аллее, вглядываясь в каждый поворот, в каждый куст, будто среди веток могла мелькнуть знакомая шляпа, рукав, жест. Но город смотрел на него пустыми окнами, и от этой тишины хотелось кричать — или, наоборот, прижаться к стене и стать незаметным.
А когда он шагнул к извозчику, тот не спросил, куда везти. Только прищурился, скользнул взглядом по воротнику и глухо бросил:
— Крест покажи.
И второй, и третий — все как сговорились: сначала крест, потом разговор. Не из жадности, не из прихоти, а будто это был теперь единственный пропуск сквозь невидимую черту, которую город провёл между «своими» и «теми, кто может исчезнуть».
Семён Евграфович молча расстегнул верхнюю пуговицу, показал серебряный крестик на цепочке. Извозчик коротко кивнул, будто поставил галочку в невидимой графе, и махнул к козлам:
— Садись. Только не болтай. Тут нынче слова тяжёлые.
«Как будто их в реестр вносить надо, — подумал Семён Евграфович, — и по графе “вес” они все идут с перевесом».
Дождь хлынул внезапно — будто небо сорвалось с петель, и город сразу стал плоским, серым, без углов и границ. Кибитку откинули, но это не помогло: вода лилась сплошной стеной, стирая очертания домов, заборов и самой брусчатки. Всё вокруг стало одинаково серым, плоским, будто кто‑то стёр лишние детали, оставив только мокрое, глухое пространство.
Подъехав к дому, Семён Евграфович достал из кармана часы и протянул их извозчику:
— Отстают на пять минут.
Тот обрадовался так, будто ему не часы дали, а ключ от запертой двери. Открыл крышку, приложил к уху, улыбнулся чему‑то своему — и подвёл стрелку.
А потом — ни крика, ни вспышки, ни ветра. Просто в один миг не стало ни кобылы, ни кучера, ни пролётки. Будто их и не было вовсе, будто они были лишь тенью, державшейся на дождевых струях.
На мокрой брусчатке лежали серебряные часы. На крышке тускло поблёскивала гравировка: «Ровно в полночь всё можно».
— Что можно? — крикнул Семён Евграфович, схватил часы и ударил ими о землю.
Звон вышел коротким, жалким — и сразу утонул в шуме ливня.
Семён Евграфович замер, глядя на брусчатку. А часы лежали целехоньки. Ни царапины, ни вмятины — будто и не ударял вовсе, будто сама мокрая брусчатка смягчила удар, приняла его без следа.
Он поднял их дрожащими пальцами, провёл по крышке. Надпись по‑прежнему тускло поблёскивала: «Ровно в полночь всё можно».
— Да что же можно? — выкрикнул он, но на этот раз уже не в ярости, а в пустоту, будто надеялся, что город наконец ответит.
И город ответил — но не словами. Дождь вдруг стал тише, будто кто‑то убавил звук, и в этой короткой передышке Семён Евграфович услышал совсем рядом, почти у самого уха, тихий, знакомый щелчок. Точно такой, какой бывает, когда подводишь стрелку.
Он вскинул голову. Прямо перед ним, в паре шагов, на краю лужи, темнело пятно чуть гуще тьмы — не тень, не отражение, а будто воздух там стоял не так, как везде. И в этом пятне, на долю мгновения, мелькнул силуэт: знакомый воротник, край шляпы… Константин? Или просто игра воды и света?
Семён Евграфович шагнул туда, протянув руку. Пальцы прошли сквозь темноту — и на миг ему показалось, что он коснулся не пустоты, а холодного металла: будто кто‑то другой, там, по ту сторону, тоже держал такие же часы и приложил их к его ладони сквозь тонкую, дрожащую грань.
А потом ливень хлынул снова, смывая и пятно, и силуэт, и даже сам воздух будто стал тяжелее, плотнее. Семён Евграфович сжал часы в кулаке, чувствуя, как острые грани врезаются в кожу, — и это было хорошо, это было настоящее.
«Не в ударах дело, — пронеслось у него в голове, сухо, почти по‑канцелярски. — Не в том, чтобы сломать. А в том, чтобы удержать. Пока они в руке — ты ещё в ведомости. Ты ещё учтён».
Он быстро открыл калитку. Часы с кукушкой в прихожей показывали без пяти полночь. Стрелка ползла так неторопливо, будто нарочно берегла эти минуты, не хотела отдавать их ни секундой раньше. Семён Евграфович стоял, не чувствуя ни страха, ни боли, и ждал — жадно, почти вожделенно, — когда стрелки сольются на двенадцати. В этой точке, казалось, держался весь расползшийся мир: пока не пробьёт полночь, ничего нельзя ни исправить, ни вернуть.
Без трёх. Без двух. Без одной минуты… И вот стрелки сошлись. Ровно двенадцать.
Он достал из кармана таинственные серебряные часы. Они показывали ровно полночь. И тут в голове мелькнула мысль — простая, дерзкая, невозможная: вернуть их на пять минут назад. Дрожащей рукой он перевёл минутную стрелку. Щёлк. Тихий, почти незаметный звук, а будто в мире что‑то сдвинулось с мёртвой точки.
Первый раз в жизни он нарушил порядок вещей — не сорвал печать, не вычеркнул строку, а сам вписал новую строчку туда, где её не должно было быть. И ливень стих. Не постепенно, не по капле — будто кто‑то разом опустил невидимую крышку, и шум оборвался. Небо прояснилось, будто его протёрли чистой тряпицей, и на душе стало легко, свободно, как бывает, когда после долгой, мучительной работы вдруг сходится последняя графа.
А на крышке серебряных часов проступили последние слова: «Ровно в полночь всё можно исправить».
Он смотрел, как они медленно тают. Сначала исчезла надпись, потом растворились стрелки, следом — циферблат, цепочка… И наконец, сами часы. Металл будто впитался в ладонь и ушёл, оставив только лёгкое тепло и ощущение, что теперь всё действительно на своих местах.
Не потому что мир стал строгим и отчётливым. А потому что ему больше не нужно было держать его на бумаге, подгонять по графам, вычёркивать и вписывать заново. Всё встало на свои места без принуждения, без внутренней строгости и отчётности — просто как есть.
Семён Евграфович опустил руку. В прихожей пахло старым деревом и воском, часы с кукушкой тихо отсчитывали секунды, и в этом ровном, будничном тиканье не было ни угрозы, ни загадки — только спокойная уверенность, что день дописан и завтра можно начать новую страницу жизни.
13.10.2026 14:27
Хвасталка
Ура! Сразу две победы - на Опен- Колле "Контуры города" и "Знай наших".
Настигли в момент полного поэтического обесточивания.
Неожиданно и приятно. Делюсь. ️
12.10.2026 16:13
Вечер, который помнит
Тихий размеренный вечер. На подоконнике стынет осенний воздух, словно время решило присесть и помолчать. Туман уже не стелется — он тихо слушает, как что-то бормочет усталый город остывшим камням. В моих руках старый дневник и воспоминания, от которых будто пролегла целая дорога лет. Вдруг обрывается строчка, и выпавший засохший росток среди сизой дымки напоминает мне о первой любви.
Мой катерок причаливает к берегу. Ты, совсем юная и радостная, стоишь на пригорке в ситцевом розовом платьице и машешь мне платком. Я взбегаю на косогор по узкой тропке, крепко обнимаю тебя, и счастье волной накрывает душу, сливаясь с небесным простором. Рядом — ромашковый луг и та самая берёзка, что встречала нас на закате у синей речки. Сколько нам тогда было: мне восемнадцать, тебе шестнадцать — вся жизнь впереди. Как жаль, что так быстро летит время…
Смотрю в окно на отражение тишины и понимаю, сколько прекрасных мгновений хранит память, этот старый дневник и тёплый, уютный дом. Кажется, словно невысказанный свет касается моего сердца и говорит: «Не печалься, жизнь прекрасна. Цени каждое мгновение, отпущенное тебе Богом».
Под наплывом воспоминаний решаю прогуляться. Надев шляпу и плащ, спускаюсь вниз. Чувства ещё держат тот берег - ноги уже несут меня по бульвару. На улице тихо, пахнет сыростью и каштанами, которые, падая, разбиваются о тротуарную плитку, будто напоминая, что прошлого уже не вернуть.
Безмолвие отражается в лужах. Слышу свои шаги — они ведут вдоль фонарей к реке. Тропинка тянет за собой ту самую строчку из дневника, будто хочет её дописать. Луна не светит — она примеряет серебряную накидку на плечи ночи. Задумчивая река пересчитывает тени ветвей, а мерцающие звёзды шепчут забытые слова, что так и остались между нами.
12.10.2026 13:27
Соседушка
Почти стемнело. На стенах, кривляясь, задвигались тени. Октябрина Тихоновна посмотрела на их жеманство, и в голове мыльным пузырём надулась мысль о двадцать пятом кадре.
Зомбируют.
Дальше размышлять она не стала и тут же перевела взгляд на дверной глазок — тот смотрел ясным, незамутнённым взором, протёртый её руками с двух сторон часом ранее.
Сама Октябрина Тихоновна сидела в полной темноте прихожей, если не считать включённого телевизора на кухне, терпеливо ждущего, когда она оставит бдение, прильнёт к экрану и окунётся в мир мексиканских страстей между молодым и небогатым Хуанито и немолодой, но ещё прекрасной и богатой Марией Фернандой, матерью семи обворожительных отпрысков славного дома Эспиноса.
Ах, Хуанито... На сердце Октябрины Тихоновны потеплело.
Она заёрзала на мягкой поролоновой подушке, водружённой на сиденье табурета. Настоящая ортопедическая, вспомнила она слова продавца — белозубого, восточного, с лукавым взглядом. Как две капли воды похожего на дона Сезара из её сериала. Долго уговаривать Октябрину Тихоновну ему не пришлось.
И всё же нежный филей начинал затекать.
А сосед явно запаздывал.
Она взяла себе за обыкновение подкарауливать его с работы. Этот тихий и интеллигентный мужчина вызывал у неё нехорошее подозрение.
Октябрина Тихоновна потерла руками колени, стараясь разогнать кровь. 20:07.
Не случилось ли с ним какой беды? — промелькнула очередная мысль.
Тьфу, тьфу, тьфу, не дай бог! — зашелестели морщинистые губы.
Три перста с новеньким розовым шеллаком вознесли прошение о человеке, имя которого Октябрина Тихоновна поминала только в сослагательном наклонении.
Да чтоб тебя! Волноваться заставил. Вот же паскуда.
Она соскользнула с табурета, просеменила к двери и заглянула в глазок.
Никого.
Лампочка на лестничной клетке моргнула. Неожиданно и неприятно.
— Как же я соскучился! — донёсся из кухни полный страсти баритон Хуанито.
Тени на стене оживлённо задвигались, из чего Октябрина Тихоновна поняла, что влюблённые кинулись друг другу в объятия.
— Ах, ты ж! — только и смогла изречь она, томимая желанием воочию лицезреть романтическую сцену.
Одним словом — паскуда!
Время шло.
Октябрина Тихоновна уже клевала носом, балансируя на табурете, словно волнистый попугайчик на жёрдочке, когда в затуманенное сознание по нарастающей стали вползать посторонние звуки. Сквозь дрёму она услышала шаркающие шаги по лестнице и сухое шуршание.
Затем раздался металлический стук упавших на ступеньку ключей.
Она сползла с табурета и поспешно прильнула к глазку. На площадке ничего не происходило, слышалось лишь отдалённое сопение и неразборчивое бормотание, сквозь которое проскакивали односложные слова: сцу-а, да на...
Голос показался ей знакомым. Ну разумеется. Октябрина Тихоновна сощурила глаза и сложила губы гармошкой. Сосед вечно глотал буквы. «Здасте» говорил он через плечо в её сторону, когда не мог попасть ключом в замок. Пока она размышляла, в подъезде всё смолкло.
Октябрина Тихоновна прислушалась. Со стороны кухни доносилось тихое шипение невыключенного телевизора. Из-за двери — ничего. Она потопталась у дверного глазка — прикладывая сначала правый глаз, потом левый. Никого.
Вдруг за дверью что-то мокрое шлёпнуло по ступеньке. Чвак. Потом ещё раз. Словно кто-то бросал на пол сырое тесто.
Звук явно приближался. Сердце Октябрины Тихоновны энергично отстучало сапатео.
Что-то хлюпнуло, потом ещё раз и ещё. От этого звука волосы на руках Октябрины Тихоновны встали дыбом.
Пальцы похолодели. Центр тяжести немолодого тела сместился. Ноги предательски задрожали.
«Спаси и сохрани», — хотела произнести она. Но дрожащие пальцы, куриной лапкой, застыли на полпути ко лбу.
С другой стороны двери на неё смотрел глаз.
Жёлтый, с вертикальной щелью. И оно его лизнуло. Длинным, липким, розовым языком. Медленно. Протащило по самому центру зрачка. Потом ещё раз.
Октябрина Тихоновна беззвучно сглотнула. Розовый язык проехал по стекляшке глазка, оставив мокрый след и ухудшив видимость. Оно словно попробовало его на вкус. Или оно хотело добраться до неё? Глаз продолжал смотреть. Насквозь. Собственный глаз Октябрины Тихоновны заслезился и моргнул.
На секунду. Но этого хватило, чтобы не заметить, как с той стороны двери оно куда-то пропало. И воцарилась темнота.
Один, два, три... десять. Ничего. Тихо и черно.
Выдох из груди Октябрины Тихоновны прозвучал оглушительно громко. Она внутренне сжалась. Зажмурилась. Тишина за дверью продолжала давить.
Может, ушло?
Она сменила глаз и приподнялась на цыпочках в надежде увеличить угол обзора.
Ничего.
Она отступила на шаг. И услышала, как в дверь тихо, но настойчиво поскребли. С той стороны.
Октябрина Тихоновна почувствовала, как проваливается...
Она вздрогнула и открыла глаза.
Табурет под ней качнулся, и она упала на бок, ударившись бедром.
— Я буду любить тебя вечно! — донёсся с кухни хриплый баритон Хуанито.
Тени на обоях слились в одно большое жирное пятно жаркого поцелуя.
Октябрина Тихоновна, кряхтя и пошатываясь, поднялась на ноги.
А оно? Ушло?
Она осторожно подкралась к входной двери и медленно заглянула в глазок.
Свет на площадке продолжал моргать. У соседской двери мужчина ковырялся в замке. Дверь наконец поддалась, и прежде чем скрыться за ней, он повернулся в сторону двери Октябрины Тихоновны. Привычного «Здасте» не последовало. Последовал фак.
— Паскуда! — выдохнула она и побрела на кухню, потирая бедро.
11.10.2026 09:20
Критика
Сегодня поэтом может стать каждый. Можно. Но какой уравновешенный человек будет обижать женщину из-за критики своего творчества, только за то, что она что-то сказала против, не стала поддакивать, тем более который считает себя поэтом или прозаиком? Только высокомерный, неуравновешенный человек. Чернит свою Родину только за то, чтоб сегодня ему жилось хорошо и чтоб его печатали. Да и псевдонимы у некоторых тоже неизвестно о чем они хотят сказать.
Дым с вокзала? Дымное творчество...
Дым как туман будет мешать видеть и раздражать глаза. Куда ветер, туда и дым.
Без личного своего мнения. Будет угождать всем, чтоб его хвалили. Чтоб хоть так себе казаться значимым. Критика советская была жестокой и беспощадной. И такую критику не выдержат ранимые души. Терпения мало у кого есть, потому что ни уважения, ни любви уже нет.
09.10.2026 06:44
Достаточно быть!
Тёплый, бежево-золотистый, тихий утренний свет лёг на подоконник, как шёлк — лёгкий, струящийся, будто сотканный из самой тишины. Он не торопил, не требовал, не ставил задач — просто мягко очертил край подоконника, тронул пылинки, и те закружились, как крошечные искры, на секунду вспыхивая в золотистом луче.
На стекле у края дрожало едва заметное отражение — будто мир на миг стал чуть прозрачнее, приоткрыл тонкую грань между сном и явью. Рядом, в тёплом пятне света, остывала чашка: по стенкам ещё держался лёгкий пар, а на блюдце лежала тонкая корочка от молока, похожая на застывший рассвет. Тень от чашки ложилась ровно, спокойно — как тихая опора, как знак, что время сейчас не мчится, а стелется рядом, тёплое и послушное.
И вдруг в этой тишине, будто не нарушая её, а лишь добавляя к ней ещё один мягкий оттенок, тихо щёлкнул замок — кто-то повернул ключ в соседней комнате. Звук был не резким, не тревожным, а таким же будничным и уютным, как шелест страниц или скрип половицы под тёплой домашней тапочкой.
Из коридора донёсся лёгкий, едва уловимый аромат свежего хлеба — наверное, в пекарне через дорогу уже вовсю кипела тихая утренняя жизнь, и тёплый воздух потихоньку пробирался сквозь приоткрытую форточку. Но здесь, в этой комнате, время по-прежнему стелилось рядом, тёплое и послушное, не торопя ни к чему, не требуя немедленных решений.
Чашка всё так же стояла в пятне света, и на её боку, там, где золотистый луч ложился чуть ярче, вдруг проступила тонкая, почти незаметная трещинка — совсем маленькая, словно след от случайной мысли, от лёгкого прикосновения прошлого. И вместо того чтобы испортить вещь, она будто делала её дороже: говорила о том, что чашка не новая, не идеальная, а настоящая — та, что видела много таких вот тихих рассветов, хранила в себе память о других утрах, о других паузах, когда кто-то тоже просто позволял себе быть.
За стеклом, на ветке, бесшумно опустилась синица — на секунду замерла, будто прислушиваясь к этой тишине, а потом так же беззвучно вспорхнула, оставив после себя лишь лёгкое дрожание воздуха. И вместе с этим движением что-то внутри тоже чуть-чуть сдвинулось — не спеша, бережно, как сдвигается край занавески, впуская ещё немного света.
А потом пришёл запах дождя — не вламываясь, не настаивая, а тихо, будто сам собой становясь точкой опоры: вот здесь, на этом краю, мир чуть замедляется. Он лёг поверх всех прежних ощущений, не стирая их, а мягко сплетая воедино: свет, чашку, шелест, аромат хлеба — и вдруг всё это стало одним целым. Этот запах вёл за собой, не касаясь рук, просто давал почувствовать: можно опустить плечи, можно перестать держать всё сразу.
Пылинки кружились в тёплом луче, будто в полусне, и замедляли всё, что спешило днём. Мир становился тише, ближе, яснее — и вдруг становилось понятно: не нужно быть кем-то, не нужно соответствовать, не нужно «держать лицо». Достаточно просто быть — настоящим, простым, без фасада.
Чашка помнила тепло, и этого хватало, чтобы почувствовать: ты не один в этой тишине. Время здесь не бежало — оно мягко таяло, растворяя всё лишнее в глубине, оставляя только то, что по-настоящему твоё. Дыши. Смотри. Чувствуй, как свет ложится на подоконник, как запах дождя делает воздух чище, как тишина бережно держит и хранит.
Дождь смывал лишнее, делал мир прозрачным, а тишина собирала всё, что есть: каждое чувство, каждую тень, каждую маленькую усталость — и не осуждала их, а давала им место. Здесь можно не прятать, не строить защиту. Каждая тень на подоконнике радовалась, что ты просто здесь. И этого было достаточно.
Это и есть пространство стихотерапии: не про «будь спокойным», а про «будь настоящим». Безопасное, бережное, где ни одно чувство не остаётся без голоса. Слова здесь не требуют, не судят, не подгоняют — они мягко ведут сквозь состояния, как тихий, уверенный проводник: ты можешь идти медленно, можешь остановиться, можешь просто постоять у окна и вдыхать запах дождя, смотреть, как пылинки кружатся в луче, как мир, приоткрывшись на миг, тихо шепчет: «Ты здесь. И этого достаточно».
Достаточно быть!
08.10.2026 02:18