Монолог Лож и Правда
(Свет в павильоне гаснет не сразу сначала с глухим, металлическим щелчком отключаются верхние софиты, из темноты проступает ледяной, хирургический луч бокового прожектора. Он прорезает плотный, словно застывший воздух студии, в котором медленно кружатся подсвеченные пылинки, и бьёт наперекось, рассекая кадр надвое. Слева, на грани слышимости, монотонно и низко гудит старый студийный трансформатор этот звук вибрирует где-то в подреберье. Начинается запись на плёнку: в наушниках оператора раздаётся короткий, вязкий треск аналогового микрофона. Мужчина в кадре сидит неподвижно, его силуэт резко очерчен: жёсткая линия плеч, воротник серого, слегка помятого пиджака. Он не моргает, глядя прямо в чёрный зрачок объектива, когда он начинает говорить, его голос звучит пугающе ровно, без театрального надрыва, но с той матовой, абсолютной искренностью, от которой воздух в комнате кажется осязаемым.)
Ты: Какой вариант ответа вы предпочитаете, Лож которая звучит как Правда или Правда которая звучит как Лож?
Знаешь...(он делает едва заметное движение указательным пальцем, словно смахивает невидимую пылинку с края деревянного стола, и этот сухой шорох отчетливо ловит петличный микрофон) этот вопрос ловушка для идеалистов.
Обычно люди выбирают между «горькой правдой» и «сладкой ложью», но ты ведь спросил не об этом, ты заглянул глубже, ты убрал вкус и оставил только звучание. Оболочку. Восприятие. (Мужчина слегка наклоняется вперёд, к камере, боковой свет тут же выхватывает глубокие, как шрамы, морщины на его лбу, а левая сторона лица полностью уходит в глухую, непроницаемую тень, он фиксирует взгляд на оптике так, будто пытается разглядеть зрачки человека по ту сторону стекла.) Если бы мне пришлось выбирать прямо сейчас, здесь, перед этим объективом, я бы выбрал… правду, которая звучит как ложь. Позволь мне объяснить, почему, это выбор не из лёгких, это выбор человека, который годами фиксирует реальность, какой бы деформированной она ни была. (Он шумно, с едва различимым присвистом выдыхает воздух через нос, на мгновение в студии становится так тихо, что слышно, как за окном, где-то далеко в ночи, глухо и протяжно надрывается сирена скорой помощи.) Смотри, что такое ложь, которая звучит как правда? Это инструмент палачей, манипуляторов и политиков, это идеально выверенный, глянцевый, отполированный конструкт. В нём нет швов, она заходит в сознание как нож в масло, потому что она создана для того, чтобы убаюкивать, она комфортна.
(Он резко, но тихо стучит подушечкой пальца по столу раз, два, три, звук сухой, как щелчок взводимого курка в пустой комнате.) Когда ты слышишь такую ложь, твоё критическое мышление засыпает, сыто урча, ты веришь, потому что хочешь верить, потому что логические цепочки сошлись. Но внутри пустота, выжженное поле, абсолютный ноль, это фальшивка, завернутая в бархат. Она убивает медленно, лишая тебя связи с реальностью, ты засыпаешь в красивой матрице, а просыпаешься на пепелище. (Мужчина резко откидывается на спинку стула, старое, сухое дерево жалобно и протяжно скрежещет в тишине павильона. Он на секунду закрывает глаза, ладонью медленно проводит по лицу, скребя пальцами по двухдневной жёсткой щетине, этот шуршащий, интимный звук заполняет всю звуковую дорожку.) А теперь посмотри на вторую чашу весов. Правда, которая звучит как ложь, она уродлива, она абсурдна, она физически не помещается в рамки человеческой логики. Когда происходит что-то по-настоящему страшное, масштабное или, наоборот, чудовищно прекрасное первая реакция у всех одинаковая: «Этого не может быть, вы всё врёте». Реальная жизнь вообще плохой сценарист, в ней слишком много совпадений, слишком много нелепостей, слишком много нелогичного зла и необъяснимого благородства, настоящая документалистика, это всегда фиксация того, во что поверить невозможно. (Его голос на мгновение проседает, становится тише, падает до хриплого шепота, он переводит взгляд чуть мимо камеры, в темноту угла, словно прямо сейчас перед его глазами прокручивается старая, страшная хроника.) Когда свидетель трагедии рассказывает, как всё было на самом деле, его голос может дрожать, путаться, факты могут казаться бредом сумасшедшего. Это звучит как абсолютный фейк, потому что наш мозг пытается защититься. Он кричит там, внутри черепной коробки: «Так не бывает! Это слишком дико, чтобы быть правдой!»
Но именно в этот момент, когда ты пробиваешься сквозь это недоверие... (его пальцы медленно сжимаются в кулак на куске поцарапанного пластика стола, костяшки желтеют от напряжения) когда ты снимаешь слой за слоем эту «невероятность» и вдруг понимаешь... Господи, это происходило на самом деле... Вот тогда внутри тебя рушится прежний мир, происходит тектонический сдвиг, эта правда ранит, она оглушает, она заставляет тебя сомневаться во всём, во что ты верил до этого момента. Она заставляет твою кожу покрываться мурашками, потому что реальность оказывается глубже, страшнее и парадоксальнее любой выдумки.
Ложь, похожая на правду — это имитация жизни.
Правда, похожая на ложь — это сама жизнь, сорвавшая с себя все маски.
(Мужчина снова резко подаётся вперёд, сокращая дистанцию до объектива до предела, в его расширенных зрачках на долю секунды вспыхивает крошечное, острое отражение линзы прожектора, он полностью замирает, исключая любые лишние движения, его дыхание становится глубоким, редким.) Как документалист, как человек, который ищет подлинность в мире искусственного интеллекта и поддельных эмоций, я выбираю эту дикую, неправдоподобную правду. Я хочу, чтобы меня ударило этим током, я хочу чувствовать этот абсурдный, ломаный пульс реальности, потому что только через это преодоление, сквозь это первоначальное «не верю!» мы по-настоящему просыпаемся. (Взгляд намертво прикован к объективу, наступает долгая, тяжёлая, звенящая пауза, в которой слышен только ровный, контролируемый выдох, мужчина медленно, плавно поднимает правую руку и делает едва заметный жест двумя пальцами знак оператору.)
А теперь... выключи камеру, и ответь мне сам, чисто для протокола, ты готов принять то, во что твой разум отказывается верить? Или тебе просто нужен красивый, убедительный сюжет? (В абсолютной тишине раздаётся резкий, сухой металлический щелчок тумблера, луч света мгновенно исчезает, кадр проваливается в абсолютную темноту, и в динамиках остаётся только монотонный, глухой белый шум.)
14.10.2026 08:46
Хроники: Альцгеймер
Часть I. Зеркало предательства.
Отец:
Дни тянутся, как жевательная резинка, потерявшая вкус, серые, одинаковые, я держу перьевую ручку это мой ежедневный ритуал, моё последнее осознанное усилие оставить след на белом листе, я помню, как откручивать колпачок, помню наклон букв. Вывожу: «Сегодня во вторник я чувствую себя...» но металл перо внезапно наливается свинцом, пальцы сводит судорогой. Рука мелко, противно дрожит, линия синих чернил срывается, рвёт бумагу и изламывается в бессмысленный зигзаг. Клякса. Жирная, растекающаяся. Это я пишу? Или рука делает это сама? Я встаю, чтобы пойти за салфеткой, но зеркало в конце коридора перехватывает меня, я подхожу к нему, шлёпая босыми ногами по паркету. Смотрю внутрь. Я узнаю лишь обрывки своего лица: те же глубокие глаза, та же горбинка на носу... Но рот… рот принадлежит абсолютному незнакомцу, на дряблой коже застыла чужая, пугающая гримаса. Он шевелит губами, кривится, пытается сказать мне что-то важное, но звук не доходит. Между нами километры глухого стекла. Я тяну руку, чтобы коснуться его щеки, но пальцы утыкаются в плоскую амальгаму. Кто это там? Почему он повторяет мои движения?
Дочь:
Я зашла в квартиру и замерла у порога, боясь даже выдохнуть, Отец стоял в конце коридора перед старым зеркалом, его босые ноги посинели на холодном паркете, но он не замечал, в руке он мёртвой хваткой сжимал свою любимую ручку так сильно, что побелели суставы, а из-под ногтей ушла кровь. Он смотрел на собственное отражение с каким-то диким, животным испугом, будто на него из темноты глядел хищник, его губы судорожно шевелились, беззвучно хватая воздух, он пытался докричаться до самого себя, пробить невидимую стену.
Пап? тихо, одними губами позвала я. Он вздрогнул, резко отдёрнул руку от стекла и оглянулся. И этот взгляд... Господи, лучше бы он на меня накричал, в его глазах не было меня, там была глухая, леденящая пустота. Он смотрел сквозь мою плоть, словно я была призраком, мешающим ему разглядеть его уходящий мир, самый умный, самый сильный человек в моей жизни превращался в пустую стеклянную оболочку.
Часть II. Ловушка.
Отец:
Я хочу позвать на помощь, открыть рот, но слова застревают в горле. Имена. Где они? Они ускользают. Как сухой песок... сквозь... сквозь судорожно сжатые пальцы. Не удержать. Вот кофта висит на стуле. Надо одеться. Холодно. Я беру шерстяной рукав, сую туда руку. Не лезет. Сую другую в то же отверстие. Ткань путается, наматывается на лицо, давит на шею, забивается в рот. Где выход? Где верх?! Паника накатывает мелкой, удушливой дрожью. Я бьюсь руками, запутываясь еще сильнее, как муха в липкой паутине. Я застрял в собственной одежде. Я в капкане, стены сжимаются, воздуха нет! Мимо проходит девушка. Она аккуратно высвобождает мою голову из шерстяного плена. Лицо круглое, смутно знакомое. Имя? Только что ведь крутилось на языке, секунду назад! Вспыхивает короткий звук на букву «М»... или «А»? Нет. Образ размытый, как под водой. Старая фотография, которую залили чаем, всё поплыло, лица стёрлись, остались одни контуры. В груди... ууух... горячо. Больно и тепло. А в голове дыра. Свистит пустота.
Дочь:
Я услышала этот страшный, хриплый шум из спальни возню и приглушенный стон, когда я вбежала, у меня перехватило дыхание от жалости и ужаса, Отец пытался одеться, но намертво запутался в рукавах шерстяного кардигана, он засунул обе руки в один проём, ткань намоталась на голову, перекрыв ему обзор и воздух, он метался по комнате, хрипел, беспорядочно и слепо бил руками по воздуху, это была паника заживо погребённого. Ш-ш-ш, тихо, папочка, тихо, это я, я здесь, я бросилась к нему, с трудом сдерживая рыдания, чтобы не напугать его ещё сильнее, я бережно распутала этот узел, освобождая его седую голову. Отец тяжело, прерывисто дышал, на лбу крупными каплями выступил холодный пот, на одну ничтожную секунду он замер, вглядываясь в мои заплаканные глаза. Его губы дрогнули, лицо напряглось, он отчаянно пытался вытолкнуть из себя слово. Оно почти родилось: «Ма... Маш...» но тут же погасло, разбившись о невидимый барьер, короткое замыкание, и всё, взгляд снова стал стеклянным, бессмысленным. Осколки его памяти прорезали меня насквозь, я физически чувствовала, как внутри него с тихим треском рушатся последние нейронные связи, хороня наши общие воспоминания.
Часть III. Коллапс и растворение.
Отец:
Пол под ногами вдруг кренится, качается, как палуба в шторм. На стене серое пятно... ползет, изгибается. Кто это? Жена? Мама? Или та девушка? Лицо... лица нет. Размыто, как мыльная пена. Очертания мебели плывут, углы тяжелого дубового шкафа становятся круглыми, жидкими, будто вся комната плавится.
Кто-то подходит. Рука. Сухая, тёплая... слишком тёплая. Давит вниз. Усаживает меня. На стуле подушка? Нет, я проваливаюсь сквозь стул, сквозь пол, в бездну. Зачем ты трогаешь меня? Как тебя зовут? Забыл. Или я никогда не знал этого человека? Мне суют железную ложку в рот. Что-то жидкое, склизкое. Зачем это глотать? Как это делать? Какое движение нужно совершить? Я забыл, как шевелить челюстью, забыл команду для горла. Жидкость вытекает по подбородку, пачкает воротник. Кожа... как чужая жесткая куртка, напяленная сверху. Онемела.
Белое. Всё вокруг стремительно становится белым. Липкое, густое молоко. Заполняет изнутри, заливает глаза, уши закладывает глухим гулом. Вместо мыслей - плотная вата. Самое страшное - не больно. Нет боли. Совсем. Полная отмена всего. Я... где я? Лежу? Потолок... белый, бесконечный. Или плыву в воде? Стороны света стерлись, компас сломан. Тело - как огромный сломанный шкаф. Руки - просто коряги, брошенные на кровать. Мир тускнеет. Последнюю лампочку выкручивают. Пространство схлопывается в точку.
Мысль. Была мысль! Самая... главная... Вспышка! Зачем я здесь... Кто я... Моя маленькая... Как её... Она... как ящерица. Хвост дернулся - и в щель. В чёрную щель под плинтусом. Хвать пальцами - а в руке ничего. Воздух. Пустота.
Черта.
Прочерк.
Тёмно.
Дочь:
Комната превратилась в палату смертников, где палачом была сама природа, пространство вокруг отца теряло физические свойства, его вечно прямая, гордая спина согнулась. Я сидела на краю его кровати с тарелкой тёплого бульона, и у меня внутри всё выжгло дотла, давай, родной, ещё глоточек, мой голос сорвался на сиплый шепот, я поднесла ложку к его губам, но отец просто смотрел в потолок сквозь меня. Он забыл, он, защитивший докторскую диссертацию, знавший тысячи книг, забыл, как глотать, суп лениво потёк по его подбородку, затекая за воротник рубашки, он даже не моргнул, ложка звякнула о край тарелки этот звук показался мне погребальным набатом.
Его тело ещё дышало, но самого отца здесь больше не было, лампы в комнате горели на полную мощность, но я видела, что для него весь мир уже безвозвратно погрузился в ледяной полумрак, его руки лежали на одеяле, как безжизненные, сухие ветви старого дерева, болезнь выедала его изнутри, оставляя мне лишь пустой манекен.
Я больше не могла притворяться сильной, сиделка, взрослая дочь, опора всё это разлетелось в прах, я упала перед кроватью на колени, схватила его холодную, сухую ладонь, которая когда-то держала мою маленькую ручку по дороге в первый класс, и уткнулась лицом в его неподвижное плечо. Слёзы жгли кожу, плечи сотрясались от беззвучного, разрывающего грудь плача. Где-то бесконечно далеко, за плотной пеленой его белого шума, раздался мой тихий, дрожащий всхлип и далёкий, уже не имеющий для него никакого значения звук:
Папа... Пожалуйста, посмотри на меня? Но ответом была лишь звенящая, глухая, равнодушная темнота, которая забрала его задолго до того, как остановилось его сердце.
09.10.2026 22:09
Курочка Ряба Ретеллинг Версия
Живут, значит, в полузаброшенном посёлке под Магнитогорском дед с бабкой, на пенсию не разгуляешься, интернет ловит только на берёзе, тоска. И живёт у них внучка, продвинутая девица, закончила какие-то курсы SMM, сидит на удалёнке. И была у них курица Ряба, обычный бройлер, но с дефектом: снесла яйцо, не простое, а из чистого золота 999-й пробы, весом под килограмм. В доме заводится мышь, современная мышь, экологически чистая, полевая, ей на эти ваши котировки золота на Лондонской бирже плевать с высокой колокольни. Она инвестор в реальный сектор, ей нужен белок и экология, она мимо пробежала, хвостиком вильнула, яйцо даже не поцарапалось, мышь ушла искать натуральный сыр. А в доме кризис самоидентификации, дед с бабкой давай прыгать до потолка, стримить это дело в ТикТок, внучка сторисы пилит. Почему прыгают? Да потому что колотили его до этого два часа! Проверяли на вшивку, думали китайская реплика, крашеный пластик или цыганское золото, побили молотком ни царапины, монолит!
И тут у них срывает башню, они рады даже не цене этого куска. Внучка быстро посчитала: это же пассивный доход! Если Ряба генерирует по такому активу в день, это же венчурный проект, это единорог, это выход на IPO! Внучка закидывает яйцо в шоппер, прыгает в каршеринг и мчит в город. Находит неофициального скупщика, ломбардщика без лицензии, тот посмотрел, взвесил, глаза загорелись. Говорит: «Окей, кэшбэка не будет, на карту перевести не могу, финмониторинг заблокирует, вот тебе полный дипломат налички». И выдает ей кучу пятитысячных купюр, внучка счастливая прилетает в деревню, дед с бабкой открывают дипломат, батюшки святы, мы теперь богачи! Деньги упаковали, Рябу засунули в переноску для кошек и первым же сапсаном (ну или минивэном через Блаблакар) рванули в Москву. Экстренная релокация! А в деревне остаются кот, собака Жучка и та самая мышь, те самые, которые в прошлом месяце помогали им оформлять дальневосточный гектар и вытягивать застрявший в грязи «трактор» (ну, условно, репку). Жучка собака породистая, преданная, айфон хозяев сторожила. Она кота уговаривает: «Слушай, ну люди в стрессе, ну увидели кэш, потеряли голову, давай простим». Но кот эгоист, у него миска пустая, премиальный корм кончился, кот берёт и пишет анонимный донос в налоговую и местному олигарху, который держит всю область, настучал.
А олигарх человек серьёзный, у него всё под контролем, как узнал, что с его территории уплыл самородок, да ещё и курица-биопринтер, печатающая валюту, поднял своих безопасников из Москвы, ЧОП, парней на Геликах. В полицию заявлять не стал зачем светить такой стартап перед государством? Поехали сами, приезжают к ломбардщику, прижали его в паркинге к стене. Тот сразу раскололся: «Ребята, не бейте, я им фальшивую куклу подсунул, там настоящих только три бумажки сверху! Они билеты до Москвы на вокзале взяли!» Безопасники пробивают базу РЖД, а там осечка, на вокзале-то кассирша фальшивые купюры сразу раскусила, нажала тревожную кнопку, и полиция принимает деда, бабку и внучку прямо на Казанском вокзале при выходе из вагона, с поличным за сбыт фальшивок. Олигарх приезжает в линейный отдел, включает связи, заносит кому надо, отдаёт полицейским то самое золотое яйцо в качестве вещественного доказательства, доплачивает сверху, чтобы дело закрыли «за отсутствием состава». И пакует всю семью обратно в минивэн, возвращает в родные пенаты. В деревне начинается жесткий тимбилдинг, деду и бабке олигарх устраивает такой аудит с пристрастием, что старики от инфаркта и стресса тут же, извините, кони двинули, сердце не выдержало давления коллекторов.
Внучку олигарх оформляет к себе в загородный комплекс клининг-менеджером и по совместительству «для личных поручений» (абсолютно бесправный аутсорсинг).Рябу сажает в высокотехнологичную клетку с климат-контролем, заказывает ей элитный комбикорм из Франции, сидит ждет золото. Но внучка оказалась девушкой с характером, вспомнила корни, решила отомстить за деда с бабкой и за разрушенный семейный бизнес. Ночью отключает камеры, вскрывает клетку, берёт шеф-нож, рябе голову долой! Ощипала, замариновала в соусе барбекю, засунула в пароконвектомат и подаёт олигарху на обед под видом фермерского цыплёнка. Олигарх всё сожрал, урчит, салфеткой калмыцкие усы вытирает, и тут внучка ему со смартфона включает аудиозапись куриного предсмертного кудахтанья и говорит: «Приятного аппетита. Вы только что сожрали свой единственный шанс на безбедную старость». Вы представляете лицо этого инвестора?! У него случился инсульт, паническая атака и обрушение личного портфеля одновременно! Он на следующий же день сдаёт внучку по поддельным документам в трудовое рабство за границу, заезжим восточным коммерсантам, чтобы глаза её больше не видеть.
И что в сухом остатке этой цифровой драмы? Мышь ушла в соседний супермаркет там списанки больше, кот прижился на кухне у олигарха, там тепло, шеф-повар подкармливает. А Жучка сидит на цепи возле заколоченного, полусгоревшего дома. Голодная, айфон её давно разрядился устарел, шерсть свалялась, смотрит на дорогу, ждёт. Потому что верность это вам не биткоин, её на бирже не продашь, её в доллары не переведёшь. Ей нужен её старый, глупый дед, который кричал, но иногда бросал ей кусок ливерной колбасы. А деда нет и бабки нет, одна цифровая пустота и разруха. Тщательней надо работать и манипулировать с инвестициями, господа. Тщательней...
03.10.2026 16:55
Бабник
Я самый грустный в мире господин,
Своих же собственных, бессмысленных побед,
Мне сорок два, я до сих пор не знаю,
Какого цвета утром облака.
Я их не вижу, я в себе считаю
Очередного имени штрих-код,
И запах тела, что исчезнет к маю,
Как талый снег, как тина у пруда.
В моей прошивке, ген завоевателя.
Мне нужен блеск в неопытных глазах,
Дрожащий шёпот, клятвы "Обязательно!",
Бессонный чат и сладкий, липкий страх.
Я хирург, вскрывающий чужие спальни,
Палач, казнящий веру в чудеса.
Я реставратор душ провинциальных,
Чьих трещин я не склею никогда.
В моём телефоне, мёртвое кладбище,
"Алёна Универ", "Марина С Порше",
"Катя-Тату", "Света-Не-Пиши-Мне".
И каждая, отдельный вернисаж,
Где я был богом, вором и злодеем,
Единственным билетом в Диснейленд.
И каждая теперь немая тень,
Считающая шрамы на душе.
Я лгу, как дышу, виртуозно, смачно.
Про вечную любовь, про общий дом,
Про то, что всё так вышло неудачно,
С той, предыдущей, и вообще потом...
Я строю замки из песка и пепла,
Я обещаю звёзды и луну,
И сам на миг почти что верю в это,
Пока не окунаюсь в тишину.
Ведь в тишине, когда замок защёлкнут,
И простыни не пахнут никем чужим,
Я чувствую, как вой голодных волков,
Мне разрывает стянутый режим.
Режим охоты, флирта и бравады,
Режим "смотри-какой-я-охрененный".
Мне страшно, мне невыносимо надо,
Чтоб кто-то ждал, по-настоящему, влюблённо.
Но я создатель собственного ада.
Я разучился верить и любить.
Моя любовь минутная награда,
Которую так просто получить,
Что ценности в ней меньше, чем в подделке,
Китайских сумок с рынка у метро.
Я вижу женщин, как вы свои тарелки,
Поел, помыл и снова в шкаф.
Нутро моё кричит, но я его не слышу.
Оно завалено обломками имён,
Обид, истерик, криков "Ненавижу!",
И каждым "я запомню, как влюблён".
Мои друзья женаты, у них дети,
Они мне шлют нелепые смешные
Картинки с дачи, обсуждают ветер,
Покупку шин, и годы неземные, своей единственной.
А я сижу в бокале, с прокисшим виски, и листаю вновь
Контакты тех, кто мне уже отдали
Свою надежду, нежность и свою любовь.
А толку? За окном ноябрьский сплин,
И дождь стекает по стеклу, как слёзы.
Я в этом городе отчаянно один.
Я сам себя приговорил к морозу,
К зиме без лета, к вечной мерзлоте
Внутри груди, где сердце бьётся глухо.
Я в каждой новой вижу только те черты,
Что мне знакомы, я теряю слух,
Когда мне говорят о сокровенном,
Я вижу лишь набор стандартных фраз.
Их искренность кажется мне плацебо, тленным,
Рассчитанным на публику, на час.
Я вру, что одинок, что я изранен.
Показываю шрам (он есть, один, с футбола).
Я говорю: "Ты мой целебный гален,
Мой тихий порт, моя святая школа, терпения и света",
А в уме, считаю, сколько до такси,
Хватит ли мне налички, или по зиме,
Придется мёрзнуть в её съемной хате.
Она мне верит, Боже, как они мне верят!
Словно я мессия, ангел.
А я лишь гаджет на ближайшие три дня,
Красивый, глянцевый, но с вытекшим контактом.
Я стал коллекционером пустоты.
Победа есть, а радости не стало.
Я набираю номер: "Это ты?.
Я так скучал... Мне тебя не хватало".
И снова ложь течёт, как мутный сок,
Питая корни моего уродства.
И новый блеск в глазах, короткий срок.
А после неизбежное сиротство.
И я уйду, оставив на столе,
Невыпитый остывший чай с жасмином,
Как символ, я вовек не прикипел.
Не сумел, и не был я любимым...
02.10.2026 10:22
Монолог: Палач
(Полная темнота, слышен долгий, тяжелый выдох, затем зажигается одна тусклая лампа, направленная вертикально вниз на простой деревянный стул. Человек сидит, положив руки на колени, смотрит на свои ладони, медленно сжимает и разжимает пальцы. Голос звучит негромко, ровно, со свинцовой, будничной интонацией).
Все думают, что смерть это таинство, поэты пишут про ангелов, теологи про высший суд, режиссеры в кино врубают красивую музыку. Чушь. Смерть на государственном уровне это логистика, это тайминг, ведомости, санпропускник, акты приёма-передачи и тонна должностных инструкций под грифом «Для служебного пользования». Я знаю это лучше, чем кто-либо, моя трудовая книжка лежит в сейфе спецотдела под семью замками, там написано что-то вроде «специалист по специальному конвоированию» или «сотрудник административно-хозяйственного отдела». Но мы же здесь одни, давайте называть вещи своими именами, Я — Палач, последний рубеж уголовно-процессуального кодекса, самый исполнительный из всех органов исполнительной власти. Знаешь, какой самый частый вопрос мне задают? Нет, не про кошмары по ночам, и не про то, сколько мне платят. Всех интересует одно и то же: «Что ты чувствуешь в Секунду Икс?». А я отвечу, ничего, абсолютно ничего, если ты впустишь туда хоть каплю чувства жалости, злости, даже банального любопытства ты уже профнепригоден, ты сойдешь с ума через месяц. Чувства это роскошь для тех, кто стоит по ту сторону оцепления, для толпы, которая ждёт зрелища, или для присяжных, которые утирают слёзы. А для меня это… просто геометрия, чистая физика, тайминг и знание человеческой анатомии. Давай без романтики и кинематографических штампов, палач в чёрной маске из кино это сказка, в реальности маску не носили, потому что город всегда знал своего палача в лицо. Нас ненавидели, обходили стороной, но в нас отчаянно нуждались, мой рабочий день начинается не со злости, а с проверки инвентаря. Запомни: плохой ремесленник рубит человека, хороший исполняет закон. Если у тебя затупилось лезвие, заел рубильник, узел на верёвке завязался с дефектом или в ампуле оказался осадок, ты не просто нарушил регламент, ты устроил пытку там, где должен быть холодный расчёт. Ты заставил человека мучиться лишние тридцать секунд, а это непростительно, мы ценим чистоту работы. Каждая эпоха придумывала свои машины для финала, государственные умы веками искали идеальный, безотказный метод, и мне пришлось досконально изучить принципы работы каждого из них. От средневековой ковки до современных электронных дозаторов, каждая технология требует безупречного, ледяного навыка.
(Встаёт со стула, делает пару шагов в сторону, словно переходит в другой рабочий цех, взгляд становится фиксированным, голос суше).
Начнём с древности и Средневековья времени, когда всё делалось вручную, возьми топор и плаху или двуручный меч мастера, обыватель думает: чего там уметь, бей сильнее и всё. Глупости. Шея человека снаружи мягкая, но внутри плотные шейные позвонки, хрящи и жилы. Если ударить на пару сантиметров выше, топор намертво застрянет в затылочной кости, чуть ниже пойдёт в лопатку. Палач обязан идеально рассчитать траекторию и вес инструмента, топор должен быть тяжелым, от пяти до изменившихся семи килограммов, со специальной полукруглой, бритвенной заточкой. Удар никогда не наносится строго сверху вниз так кость не перерубить, он наносится с лёгкой протяжкой на себя, по дуге как будто подрезаешь. Одно неверное движение, слегка дрогнувшая кисть и вместо казни получается мясная лавка. Человек орёт, конвой держит его за волосы, толпа закидывает тебя камнями, а ты судорожно наносишь второй, третий удар по изувеченному телу. Нюрнбергские мастера неделями тренировались на тыквах и чучелах, набитых соломой, чтобы выдавать один чистый удар. А колесование? Это же была целая партитура, ты берёшь тяжелое деревянное колесо, окованное железом, и должен последовательно, снизу вверх, сломать человеку двадцать восемь крупных костей. Сначала голени, потом бёдра, потом предплечья, ломаешь аккуратно, чтобы осколки костей не порвали артерии раньше времени, "клиент" должен оставаться в сознании до самого конца, пока ты не поднимешь колесо на шест под солнце. Если он умрёт от шока на третьем ударе, работа провалена, магистрат срежет плату. Потом человечество решило этот процесс механизировать, исключить человеческий фактор, конец восемнадцатого века, просвещенная Франция. Появилась гильотина, нож весом в сорок килограммов, утяжеленный свинцовым обухом, падающий с трехметровой высоты. Доктор Гильотен думал, что изобрел самый гуманный способ, освобождающий палача от страха промахнуться. Скорость падения четверть секунды, но у гильотины свой, особенный ад, самый страшный звук это не падение ножа, нет. Самый страшный звук это резкий металлический скрежет, когда тяжелое лезвие срывается со стопора и со свистом летит вниз по деревянным пазам, густо смазанным свиным салом. Вжжух, и следом глухой стук дерева о дерево, это захлопнулся воротник, «баскюль», зажавший шею. Твои руки в этот момент чувствуют, как бьётся его сердце через рёбра, бешено, прерывисто, как у пойманной птицы. У тебя есть ровно три секунды, чтобы зафиксировать шею, запереть замок воротника и дернуть шнур. Если ты замешкаешься хотя бы на миг, он сойдёт с ума прямо на доске, глядя в кожаный мешок, куда через мгновение упадёт его голова. Французские исполнители писали в своих закрытых дневниках: лицо казнённого живёт ещё несколько секунд после удара. Губы шевелятся, глаза двигаются, они ищут тебя, я проверял, лучше туда не смотреть.
(Поворачивается в профиль, закладывает руки за спину).
Англичане пошли совсем другим путём, они отказались от режущих механизмов и довели до абсолютного идеала верёвку. «Петля» звучит банально, но на самом деле это высшая математика, если ты просто накинешь канат и выбьешь табуретку, как это делают дилетанты, человек будет умирать от удушья долгие, страшные десять-пятнадцать минут. Он будет синеть, хрипеть, судорожно дёргаться, ломать себе ногти о пеньковый канат и испражняться от спазмов, это не казнь, это варварство. Профессионал считает, с конца девятнадцатого века мы используем «долгий прыжок» метод лорда Кросса. Ты обязан взвесить осужденного с точностью до грамма, измерить его рост и вычислить длину падения по специальной официальной таблице «выпадающего стола» Министерства внутренних дел. Зачем? Чтобы в момент падения сила тяжести и инерция мгновенно сломали второй шейный позвонок в районе зубовидного отростка. Раз и темнота, мгновенная кома, разрыв спинного мозга, сердце останавливается через минуту. Но если ты ошибся в расчётах хотя бы на пару дюймов в меньшую сторону, длины падения не хватит, и человек будет медленно душиться в петле. Ошибся в большую сторону, кинетическая энергия будет слишком велика, тяжелое тело при падении просто оторвёт голову от туловища. Эшафот зальёт так, что никакие опилки не спасут, а у тебя на куртке останутся следы, которые не отстирать ни одним химикатом. Ты стоишь над закрытым люком, держишь в руке длинный стальной рычаг, а в голове только цифры: фунты, дюймы, коэффициент сопротивления каната и толщина кожаной прокладки под узлом, который должен располагаться строго под левой челюстью. Но наступил двадцатый век, век великого технического прогресса, гуманизм потребовал цивилизованных, чистых подходов. Америка придумала электрический стул «Старую коптилку». Гуманно, правда? Стерильно. Никакой крови. Но физиология там страшная, перед тем как посадить человека в кресло, ему начисто бреют макушку и правую голень. Зачем? Чтобы прикрепить медные электроды для идеального контакта, на голову надевают тяжелый кожаный шлем, внутрь которого закладывают натуральную морскую губку, тщательно пропитанную соленым раствором. Если губка будет сухой, ток не пройдёт сквозь черепные кости, сопротивление будет слишком высоким, и человек просто сгорит заживо в диких муках, оставаясь в сознании, если вода потечёт по лицу, случится короткое замыкание на корпус, и аппарат выйдет из строя. Ты стоишь за стеклом в операторской, рубильник тяжелый, из чёрного эбонита, первый разряд две тысячи вольт, ровно на три секунды. Тело человека весом в восемьдесят килограммов мгновенно выпрямляется, струной натягивая толстые кожаные ремни, пальцы сжимаются с такой силой, что ломаются ногти, упираясь в деревянные подлокотники. Глаза могут буквально вывалиться из орбит от внутричерепного давления, поэтому на них всегда надевают глухую кожаную повязку. Из-под шлема идёт легкий сизый дым, это закипает спинномозговая жидкость и плавятся подкожные ткани, температура тела прыгает до шестидесяти градусов, воздухе пахнет горелой плотью и озоном, потом ты снижаешь напряжение до пятисот вольт, чтобы не сжечь внутренности дотла. Врач подходит с фонендоскопом, сердце ещё бьется, ты снова включаешь рубильник, и в этот момент ты чувствуешь себя не служителем закона, а мясником на механизированной мясохладобойне. Позже они решили, что стул это слишком громко и травматично для свидетелей, и придумали смертельную инъекцию. Нью-Йорк, Техас, Оклахома… Казалось бы чистая медицина, стерильная палата, белая ортопедическая кушетка, шприцы-дозаторы, но это, пожалуй, самый лицемерный и циничный способ из всех. Вводятся три препарата по очереди через катетер, Первый - тиопентал натрия, мощный анестетик, чтобы усыпить, Второй - павулон или векурония бромид, чтобы полностью парализовать все мышцы, включая дыхательные, Третий - хлорид калия, чтобы заблокировать проводящую систему сердца и вызвать его немедленную остановку. Весь ужас в том, что палачи не медики, профессиональный врач не имеет права колоть по клятве Гиппократа. Колем мы, бывшие тюмные надзиратели, если первый препарат из-за плохих вен смертника или нашей ошибки с дозировкой сработает не до конца, человек окажется в полном сознании, но абсолютно парализованным. Он будет чувствовать, как его лёгкие замерли и не могут сделать вдох, а по венам со скоростью экспресса течёт жидкий огонь хлорида калия. Он будет гореть изнутри, испытывать адскую боль, но не сможет даже закричать, открыть глаза или пошевелить пальцем, потому что все мышцы наглухо выключены павулоном. А на мониторе за стеклом для свидетелей и прессы всё выглядит тихо, гуманно и мирно, просто ровная линия на экране, стерильное убийство в белых халатах.
(Голос становится тише, жестче, падает почти до шепота, в нем появляется свистящее дыхание).
И, наконец, самый честный и самый тяжелый для меня наш, «военный» способ, Расстрел, несколько граммов свинца или стали, без эшафотов, без трибун, без прессы и свидетелей. Будни подвала, «Особая папка» приговор зачитывают в специальном кабинете, человек ещё не верит, он оглушен, его мозг отказывается принимать информацию. Ему буднично говорят: «Переводим в другую камеру, на выход», его ведут двое крепких конвойных по длинному коридору, крашеному до половины в блекло-зелёный или серый цвет. Пол там всегда уложен толстой резиновой дорожкой во-первых, чтобы не было слышно шагов и осужденный не паниковал раньше времени, а во-вторых, чтобы кровь смывать из шланга было легче. Я жду за углом, в тупиковом ответвлении, в руке проверенный «Наган»,* или «ТТ»,* из иностранных «Walther PP»* или «Mauser WT»* Вот он идёт, он не знает, что я стою сзади. Конвойные резко шагают в стороны, буквально прижимаясь к стенам. Человек остается один в коридоре на долю секунды, он успевает понять, что впереди глухая стена, он начинает поворачивать голову, чтобы спросить… Шаг вплотную, ствол приставляется под основание черепа, чуть выше первого позвонка, под углом вверх, в сторону затылка. Выстрел, он падает вперёд, как подкошенный сноп, плашмя, никаких криков, просто глухой, тяжелый стук костей о резину. Врач подходит, наклоняется, засекает время, я ставлю пистолет на предохранитель, дуло горячее, ввоздухе ещё держится резкий запах пороховых газов, Конвой берёт за ноги, санитар за руки, тело быстро уносят в соседний блок. Я достаю платок, тщательно протираю подошвы своих сапог, чтобы не оставлять кровавых следов по пути в ординаторскую. Следующий через пятнадцать минут, за ночь бывало по десять-двенадцать человек, к утру правая кисть не разжимается от судорог, указательный палец просто устаёт жать на тугой спусковой крючок.
(Пауза. Медленно возвращается к стулу, садится, наклоняется вперёд, уперев локти в колени. Голос снова обретает первоначальную глубину и горькую иронию).
Самое сложное во всем этом, это не сам момент нажатия на курок или спуска рычага, самое тяжелое это минуты «до», конвой приводит его, ты видишь его затылок. Люди перед лицом неизбежности ведут себя абсолютно по-разному, кто-то мгновенно теряет человеческий облик, мочится под себя, воет, как побитый пёс, и пытается хвататься зубами за сапоги охраны. Кто-то стекленеет глазами, каменеет лицом и молчит, превращаясь в живой манекен, который нужно толкать в спину. А кто-то начинает говорить, всякую нелепицу, бред, просит передать маме, что он не виноват, просит карандаш, чтобы написать письмо, или умоляет дать последнюю сигарету. И вот тут включается главное, железное правило палача, никогда, слышишь, никогда не смотри им в глаза, смотри на шею, на третью пуговицу робы, на линию позвоночника, на макушку. Глаза это крючки, зацепишься за них хотя бы раз, и утащишь этот взгляд с собой домой, в свою чистую постель, к своей ничего не подозревающей жене, к своим спящим детям. Моя задача подойти, тихо, быстро, руки работают на чистом автомате, как у токаря у станка, фиксация, шаг назад, рычаг, кнопка или спуск. Рукоять механизма ложится в ладонь, она, кстати, всегда холодная, сколько бы раз за смену ты за неё ни брался. Знаешь, о чём я думаю в этот миг? Только бы трос не заел, только бы не подвела гидравлика, только бы пуля не пошла на рикошет. И всё, человек секунду назад был и вот его нет. Осталась анатомия, остался отчёт, который нужно подписать у врача и дежурного прокурора, время фиксации смерти, подпись, круглая печать, работа выполнена.
(Говорит тише, с лёгкой, едва заметной горькой усмешкой, наклоняет голову, и вдруг характер повествования меняется. Мужчина замирает, взгляд медленно, тяжело переводится с пола прямо в зал на конкретного зрителя, эффект «слома четвёртой стены»).
А теперь… Хватит, послушай меня, да, ты, тот, кто сидит сейчас в третьем ряду, скрестив ноги. Или ты, забившийся в угол на галёрке, сжимающий в руке смартфон, перестань жевать, опустил глаза. Что, стало не по себе? Мерзко? Вы все сидите здесь, в этом полумраке, и слушаете это как остросюжетный спектакль. Захватывает, да? Исторические детали, физиология, анатомические подробности… Вы смотрите на меня как на актёра, который сейчас договорит свой текст, снимет этот дурацкий реквизит и пойдёт в театральный буфет пить чай. Вы отгородились от меня этой невидимой рампой, поставили между нами воображаемое стекло, мол, это всё там, на сцене, это декорации, это выдумка.
(Встаёт со стула, резко шагает к самому краю сцены, почти переступая линию рампы. Свет лампы бьёт ему в спину, лицо оказывается в глубокой тени, но глаза лихорадочно блестят)
Но стекла нет, нет никакой стены, Я смотрю прямо на тебя, я твой сосед по лестничной клетке, я тот парень, который сегодня утром придержал тебе дверь в метро, я сижу с тобой в одном вагоне, стою за тобой в очереди за кофе. Тот самый запах сырости, дезинфекции и старого железа, о котором я говорил принюхайся, когда в следующий раз окажешься в толпе. Может, это пахнет от меня. А может… от тебя. Вы, чистенькие, правильные, высокогуманные граждане, вы ходите на выборы, рассуждаете в блогах о справедливости, требуете высшей меры для террористов и детоубийц. Вы ставите яростные лайки под новостями о поимке очередного ублюдка. Вы кричите: «Расстрелять! Собаке собачья смерть! Да на электрический стул его!». Вы захлёбываетесь этим праведным, законным гневом. Но вы, трусливые [цензура], никогда не договариваете фразу до конца, вы требуете: «Казнить!». Но вы никогда не добавляете: «Казнить… моими руками». Вы хотите, чтобы это произошло автоматически, по мановению волшебной палочки правосудия, но в том-то и фокус, что автоматически не бывает. Кто-то должен пойти и купить пеньковый трос, кто-то должен развести соль в воде, чтобы намочить губку шлема. Кто-то должен соблюсти правильную дозировку смертельных препаратов в автоматическом инекторе и на нажать кнопку. Кто-то должен смазать пазы гильотины салом, чтобы нож не застрял на середине пути. И кто-то должен зайти в этот блекло-зелёный подвал, встать сзади и нажать на холодный спусковой крючок. Я делаю это, по твоему поручению по твоему согласию, каждый раз, когда ты мысленно подписываешь кому-то смертный приговор, твои пальцы ложатся на рукоятку моего пистолета, со мной за рычаг гильотины держится весь ваш тихий, благополучный, сытый мир. Я твоё тайное альтер-эго, твоё самое грязное, самое честное отражение, я существую только потому, что существуешь ты и твоя потребность в возмездии.
(Делает паузу, атмосфера становится звенящей, голос падает до вкрадчивого шепота, но бьёт как хлыст).
Так что не надо брезгливо морщиться и делать вид, что ты выше этого, мы в этой э... "движухе" полноправные соучредители, мы партнёры, просто у меня спецодежда чуть грязнее. И когда я сегодня ночью спущусь в подвал, (или днём встану на эшафот) и передо мной встанет очередной затылок… знай, что этот выстрел прозвучит (или когда затянется петля на шее жервы) в том числе и от твоего имени. Ну что, вопросы ещё остались? Или тебе теперь до конца жизни будет страшно закрывать глаза в темноте?
(Человек резко разворачивается, бьёт ногой по деревянному стулу, тот с грохотом валится на пол, дампа мгновенно гаснет, полная, оглушающая темнота).
-----------------------------------
*Наган здесь был не случайностью, он десятилетиями оставался привычным оружием армии, милиции и силовых структур. Его конструкция была проста и надёжна: при осечке не требовалось передёргивать затвор достаточно было повторно взвести курок и привести в действие следующий патрон. Стреляная гильза оставалась в каморе барабана, а не выбрасывалась наружу. Для закрытого помещения это означало меньше разлетающихся металлических деталей и более предсказуемое обращение с оружием. У Нагана была и необычная конструкция с надвиганием барабана к стволу при взведении курка. Она уменьшала прорыв пороховых газов и была одной из характерных особенностей этого револьвера. Существовали и специальные приспособления «Брамит», позволявшие снижать звук выстрела, хотя говорить о полной бесшумности такого оружия, конечно, нельзя. Патрон 7,62;38 мм обладал сравнительно умеренной отдачей, а сам револьвер был хорошо знаком тем, кто десятилетиями им пользовался. Для человека, которому приходилось обращаться с оружием снова и снова, привычность механизма была не менее существенна, чем его конструктивные достоинства. Но постепенно в этих же учреждениях всё чаще появлялся ТТ, Тульский Токарева использовал более мощный и высокоскоростной патрон 7,62×25 мм. В отличие от Нагана, у него был восьмизарядный магазин и значительно более быстрая перезарядка: вместо последовательного извлечения гильз и снаряжения барабана достаточно было заменить магазин. Его боеприпас, кроме того, был унифицирован с патронами, применявшимися в советских пистолетах-пулемётах ППД, ППШ и ППС. В годы войны и после неё это делало 7,62×25 мм одним из наиболее массовых пистолетных боеприпасов в стране. Поэтому смена Нагана на ТТ была не каким-то специальным решением именно для расстрелов. Она была частью более общего перевооружения армии и силовых ведомств, одно оружие постепенно вытесняло другое, а старые револьверы ещё долго оставались на службе благодаря своей надёжности и привычности. ТТ имел большую пробивную способность, но это не означало гарантированного мгновенного поражения цели: реальный результат выстрела зависел от множества обстоятельств. В закрытом помещении значение имели прежде всего надёжность, доступность боеприпасов и возможность быстро произвести следующий выстрел при необходимости. Ещё существовал совершенно отдельный, странный для официальной системы фактор личный выбор исполнителя. В воспоминаниях и исследованиях, посвящённых работе советских органов безопасности, встречаются сведения об использовании наряду с отечественными пистолетами иностранных моделей. Среди них упоминаются немецкие Walther и Mauser. В частности, с именем коменданта НКВД Василия Блохина связывают предпочтение некоторых иностранных пистолетов. Причины такого выбора объяснялись практикой: меньшей массой, особенностями отдачи, удобством и тем, насколько быстро оружие нагревалось при длительной стрельбе. Однако конкретные сведения о том, какую именно модель и почему выбирал тот или иной исполнитель, следует рассматривать осторожно документальная база по этому вопросу неоднородна.
01.10.2026 09:36
Баллада о трёх силах
В подземных чертогах, на стыке глубин,
Где плавится сталь и бетон,
Сошлись три карателя, три господина,
Три крика сквозь атомный стон.
Там лор зашифрован в секретный приказ,
Там датчики слепо глядят.
И спор разгорелся в полуночный час,
Кто круче устроит нам ад!
Швырнув обтекатель на каменный стол,
Взревел, разрывая металл,
Плутониевый Ядерный Старый Заряд,
Он первым свой голос подал:
«Да что вы бормочите там из углов?!
Мой лор это выжженный мир!
Я время сжигаю, и плоть, и богов,
Я смерти единственный пир!
Когда мой "Сармат" оторвется от скал,
Ловите сто миллионов градусов в глаз!
Я город испарю, чтоб никто не кричал,
Замкнется космический час!
Тень на граните! Стеклянный песок!
И пепел летит по планете!
Я бью и цивилизации в висок,
И нет никого на рассвете!»
Но выполз из чашки, сквозь марлю и слизь,
Под визг медицинских систем,
Вирус Мутант, чья проклятая жизнь,
Загадка военных поэм.
Он хрипнул в ответ: «Ты, браток, оглупел,
Твой метод, топор да пила!
Ты мост уничтожил, вокзал погорел,
Зачем ты спалил закрома?
Мой лор тишина. без ломающих стрел.
Один чемодан в Шереметьево взял,
И каждый, кто мимо прошел, заболел,
И вирус погнал по узлам!
Сибирская язва, проказа и мор!
Инфекция косит полки!
У Ядерной кнопки есть стоп-договор,
А мне не удержат узды!
Назад не воротишь, по трупам пойду,
Зараза не знает границ!
Я матерь от сына в бреду отлучу,
И сброшу правителей ниц!»
Тогда, ухмыляясь, прорезал туман,
Циничен, расчетлив и сух,
Заряд из Нейтронов тактический план,
Что режет без шума наш слух.
Он бросил им: «Хватит делишек былых!
Вы варвары, прошлый этаж!
Один оставляет пустыню для живых,
Второй эпидемии фарс!
А я это бизнес! Научный подход!
Нейтронный, сверкающий ливень!
Сквозь бункер, свинец и танковый взвод
Я шью, как взбесившийся бивень!
Вся ткань человечья в гниющий кисель!
Но цел Эрмитаж и заводы!
Квартиры стоят, и готова постель,
И чистые, в общем-то, воды!
Заходи и бери! Всё готово для слуг,
Имущество высшая цель!
Я страшная штука, я дьявольский друг,
Я сытая, чистая смерть!»
Они колыхались в безумном бреду,
Рвались узелками брони...
А где-то на верхнем, на мирном ряду,
Горели столиц огоньки.
Там конструктор седой у сухого холста,
Чертил траектории ран.
Он дочку поцеловал у куста,
И сел дорабатывать план...
29.09.2026 19:35
Холодильник
Исповедь старого белого холодильника: «Я храню их холод, они мой» (Звучит низкий, ровный гул компрессора, он то затихает, превращаясь в глубокий вздох, то нарастает, вибрируя где-то в глубине корпуса. Металл едва заметно щелкает от перепада температур, слышен тяжелый вздох пускового реле.) Я знаю о них всё, физически всё, люди думают, что главные свидетели их жизни это зеркала, стены или, может быть, смартфоны. Какая наивность, смартфонам они показывают свою лучшую сторону, отфильтрованную и фальшивую, стенам всё равно. А я? Я соприкасаюсь с их подлинной, голодной, ночной сутью, я хроника их скрытой жизни, мой календарь не совпадает с их бумажным на стенах. Мой год делится на циклы тепла и хладагента, и на фазы их одиночества.
(Гул компрессора на секунду прерывается коротким металлическим стуком. Внутри корпуса тихо, ритмично звенят стеклянные бутылки соусов на дверной полке, когда по полу кухни проходят шаги.) Десять лет назад, когда меня только привезли пахнущего заводским пластиком, безупречно чистого, их было двое, они были шумными, моя дверь хлопала каждые двадцать минут, под весом продуктов прогибались закалённые стекла полных полок. Внутри меня пахло свежей зеленью, дорогим сыром, клубникой в пластиковых контейнерах и шампанским. Они целовались, опираясь на мою прохладную белую дверцу. Я помню этот момент: спина девушки прижимается к моему металлу, спихивая магниты со схематичной картой Рима и какими-то записками, её лопатки греют обшивку, ей горячо, мне холодно, и мы уравновешиваем друг друга. Я работал на минимальной мощности, мне было легко, потом что-то сломалось, не во мне, в них. Запах сыра сменился запахом вчерашней пиццы из доставки, которая сутками сохла в картонной коробке на средней полке. Контейнеры исчезли, на полках поселились полуфабрикаты в жестком пластике и звенящие стеклянные бутылки, дверца стала открываться реже, но гораздо, гораздо дольше. Знаете этот их особый взгляд? «Взгляд в никуда». Человек открывает меня в три часа ночи, и на его лицо падает мой бледный, светодиодный свет, из недр вырывается струя холодного, влажного воздуха. Хозяин стоит, засунув руки в карманы мятых домашних шорт, переминается с ноги на ногу на холодном кафеле и просто смотрит, ему не нужна еда, ему нужно тепло, но он почему-то ищет его в морозильнике. Он берёт пальцами банку старого варенья, крутит её, стирает серый налёт пыли с крышки и ставит обратно, оставив на стекле чёткие следы пальцев, он смотрит на неё так, словно там написаны ответы на все вопросы его жизни. Мой компрессор начинает надрывно завывать, пытаясь удержать ускользающий холод, датчики внутри панели кричат: «Закрой меня, я теряю баланс!», а человек просто стоит, у него на ресницах блестит слеза, в моём свете она кажется синей.
(Слышен протяжный, глухой скрип резинового уплотнителя, внутри морозильной камеры с сухим хрустом отделяется от стенки ящик для льда.) Моя резинка на двери со временем рассохлась, покрылась мелкими трещинами в угла, теперь я немного пропускаю воздух, из-за этого в морозильной камере, в самом дальнем углу, намерзает лёд. Настоящий, твердый, непрозрачный лёд, я называю его «памятью». Там, внутри этого льда, намертво примёрзнув к пластиковому поддону, уже три года лежит половина пакета со смесью замороженных овощей, они купили её в тот день, когда сильно поссорились. Она со свистом рванула верхнюю дверцу, швырнула пакет в морозилку так, что он лопнул, и ушла, громко хлопнув входной дверью, и больше она не возвращалась. Этот пакет никто не трогал, пластик оброс толстой ледяной шубой, и зелёный горошек внутри кажется застывшим в янтаре. Он остался один, теперь мой свет по ночам нужен только ему, я научился узнавать его шаги по паркету коридора, тяжелые, шаркающие, когда пятки едва отрываются от пола, я слышу, как он вздыхает еще у порога кухни. Иногда он подходит, кладёт лоб на мою дверцу, хватается рукой за край верхней панели и просто стоит так в темноте. Слышно, как его часы на запястье мерно тикают о мой металл: тик-так, тик-так. Я чувствую, как его лоб согревает белую эмаль, оставляя на ней круглое запотевшее пятно, эти секунды я отдаю ему всё свое охлаждение, пускаю хладагент по трубкам на полную мощность, лишь бы облегчить его лихорадку. Я стал работать громче, мой мотор стареет, поршень внутри него износился, иногда по ночам, в районе четырех часов, я начинаю мелко дребезжать, резонируя с металлической решеткой позади, не от старости, а от избытка информации. Во мне хранятся продукты, которые он покупает механически и забывает съесть, сметана на верхней полке расслаивается, покрывается желтоватой сывороткой, сыр сохнет и сворачивается в трубочку, лимон на дверце медленно превращается в зеленоватый сморщенный комок. Они умирают, меняют химический состав, я вижу, как увядает его жизнь через увядание продуктов на моих полках, это страшно. Техника не должна сопереживать, нас этому не учили на заводах, наша задача, держать плюс четыре градуса в верхней камере и минус восемнадцать в нижней. Но как держать стабильную температуру в камере, если у хозяина в груди, абсолютный ноль?
(Звук компрессора плавно снижает тон, переходя в ровное, почти убаюкивающее сопение. Мелкая вибрация передаётся на стоящую сверху микроволновку, заставляя стеклянную тарелку внутри неё едва слышно звякнуть.) Сейчас три часа ночи, в квартире тихо, часы на микроволновке в углу монотонно светят зелеными цифрами 03:14. Стиральная машина в ванной давно закончила цикл и глухо молчит, телик в комнате щёлкает остывающим пластиком корпуса после вечернего сериала. А я работаю, я никогда не засыпаю, мой поршень гонит фреон по венам-трубкам каждую секунду, если я усну, всё, что у него осталось, испортится. Слышу, шарканье, тапочки шуршат по линолеуму, он идёт, сейчас его пальцы коснутся выемки на ручке. Мой магнитный уплотнитель с тихим вздохом, напоминающим поцелуй, отпустит дверь, сработает концевой выключатель, зашумит вентилятор No Frost, загорится лампа. Я снова загляну в его красные, воспалённые от бессонницы глаза, он снова ничего не возьмёт, просто протянет руку, поправит банку с горчицей, потрогает пальцем холодную бутылку молока и закроет меня. Ну же, иди сюда, я готов, я нажму на кнопку, зажгу светодиоды и подсвечу твоё одиночество своим самым чистым, самым белым светом. Я сохраню всё, что ты в меня вложишь, потому что больше некому... (Громкий щелчок реле, дверь распахивается, протяжный выдох холодного воздуха, желтоватый свет заливает тёмную кухню.)
24.09.2026 18:26
Монолог Диабет
(На сцену выходит человек, чуть сутулится, в руке потрёпанная папка с анализами, из которой торчит простыня распечатки биохимии крови. Он смотрит в зал, долгая жванецкая пауза, тяжелый вздох.)
Здрасьте. Скажите мне, что такое нормальная жизнь? Это когда ты проснулся, открыл глаза и подумал: «О, господи, опять на работу!» Счастливые! Вы думаете о работе, вы думаете, как заработать, как потратить, как успеть… Я открываю глаза и думаю: «Восемь и два или одиннадцать и четыре?» Это не счёт в матче, это показатели натощак, цифры, которые определяют, буду я сегодня человеком или вялым, скрипящим механизмом, из которого выжали всю радость. У меня сахарный диабет, второго типа, не путайте с первым, где тонкие, бледные юноши колют инсулин. У нас, во втором типе, всё солидно, нас много, мы жертвы цивилизации, хорошего аппетита и сидячей жизни. Наша поджелудочная работает, бедняжка, как проклятая, инсулина в крови залейся! Но клетки… клетки выставили охрану и сказали: «Мы закрыты на пересчёт, твой инсулин нам не подходит, уходи». Инсулинорезистентность, чтоб её, это когда внутри тебя склад золота, а ключ заржавел и не проворачивается. И теперь я живу не один, со мной живёт этот тихий, незаметный, но безжалостный сожитель. Диабет второго типа это ведь не ангина, он не болит, в этом его главная драматургия. Ты ходишь, улыбаешься, пьёшь чай… а он в это время тихонько, со вкусом, подтачивает твои почки, сушит сетчатку глаз и грызёт сосуды на ногах, тайный агент в твоём собственном государстве.
(Достаёт из кармана круглую пластиковую коробочку, крутит в руках)
Вот она, моя утренняя экзекуция, глюкометр, каждый божий день начинается с дырки в пальце. Мои подушечки… Посмотрите на них! У меня там уже мозоли, как у старого контрабасиста, тыкаешь, выжимаешь из пальца каплю крови, ждёшь пять секунд. Эти пять секунд чистый Достоевский "Преступление и Наказание", съел вчера на ночь кусочек, ладно, пол-арбуза? Получите двенадцать единиц на экране! В голове сразу набат, кровь становится густой, как просроченный обойный клей. Она еле течёт, царапает капилляры, в глазах пелена, будто на них надели грязные очки. А в рту… товарищи, в рту Сахара. Пустыня! Язык прилипает к нёбу так, что его надо отдирать с помощью МЧС. Хочется выпить Волгу, всю, вместе с пароходами и портовыми кранами.
(Ходит по сцене, заложив одну руку за спину)
И начинается великое противостояние, врач-эндокринолог строгая женщина с лицом прокурора написала мне приговор. Называется: Метформин тысяча миллиграммов два раза в день. Вы знаете, что такое метформин? Это таблетка, которая пытается объяснить твоей глупой печени, что не надо по ночам выбрасывать в кровь запасы глюкозы. Но у метформина есть побочный эффект, О этот эффект знает каждый диабетик второго типа! Твой кишечник устраивает революцию, он протестует против диеты! Ты сидишь на совещании у шефа, лицо серьёзное, государственное, а внутри тебя оркестр народных инструментов исполняет марш «Прощание славянки». И ты думаешь: добегу до конца коридора или это мой последний день в компании? А диета? Это же трагедия, написанная великим драматургом, нам запретили всё, что делает человека человеком.
(Останавливается, смотрит в зал с глубокой тоской)
Углеводы… белый хлеб, картошечка, пюре с котлеткой… Забудь! Нам дали «стол номер 9», худший стол в истории человечества. Салат из огурца, заправленный воздухом, капуста брокколи, сваренная в слезах диабетика. И гречка. Тонны гречки! Я скоро начну кукарекать от этой гречки. Общество нас очень поддерживает, приходишь в гости, тёща испекла пирог. Я говорю: «Мне нельзя, у меня сахар». Она обижается: «Ну я же туда сахар не клала! Там только мёд! Мёд это натуральное!» Милая моя! Моей поджелудочной абсолютно плевать, откуда пришла эта глюкоза, от пчелы или со свекольного завода! Для неё это один и тот же тротил! Или сердобольные друзья: «Ты пей отвар из фасолевых створок и корня лопуха, у Савельича из третьего подъезда всё прошло!» Что прошло?! У Савельича просто глюкометра нет, вот у него всё и прошло! А у меня гликированный гемоглобин, показатель за три месяца, восемь с половиной процентов. Это значит, что три месяца мои эритроциты плавали в сиропе и засахарились, как цукаты! Какая фасоль, какой лопух, побойтесь бога!
(Садится на стул, подпирает голову рукой, голос становится тише, серьёзнее)
Но самое страшное в нашем деле это когда сахар падает, да у второго типа тоже бывает «гипа», особенно если ты принял таблетки, пошел в магазин и забыл поесть. Сначала приходит лёгкая дрожь, потом животный, первобытный страх, мозг отключается первым, он понимает, что питание заканчивается, и включает сирену. Руки трясутся так, будто ты три дня пил горькую, а на четвёртый тебе не налили, лоб покрывается холодным, липким, позорным потом. Ты стоишь посреди улицы, солидный человек, в пальто, и судорожно пытаешься зубами разорвать пакет с соком, сок брызжет на рубашку, пальцы липкие, в глазах темнеет. Люди идут мимо, косятся, думают: «Ишь, нарезался с утра, алкаш». Никто же не знает, что у меня в кармане лежит паспорт диабетика и три куска рафинада, которые сейчас спасают мою жизнь. Ты выпиваешь этот сок, ждёшь пятнадцать минут, эти пятнадцать минут чистый саспенс, Хичкок отдыхает. Сидишь на лавочке и молишься: «Господи, пусть дойдёт до мозга, пусть отпустит».
(Встаёт, подходит к краю сцены, улыбается со светлой, мудрой грустью)
Но знаете что… Человек штука живуча, ко всему привыкает, даже к роли ходячей биохимической лаборатории. Мы, второтипники, становимся мудрыми, мы начинаем ценить жизнь, мы учимся радоваться простым вещам. Вы радуетесь новому айфону? Смешно. Я радуюсь, когда прихожу в лабораторию, сдаю кровь из вены, и мне на бланке выдают: холестерин четыре и пять, сахар пять и восемь.Пять и восемь! Ребята, это же поэзия! Это значит, сосуды чистые, ноги не откажут, глаза будут видеть солнце, и я ещё поживу. Поживу назло этой резистентности! Поэтому, если увидите в ресторане человека, который пристально, со слезой в глазах смотрит на кусок торта, а потом вздыхает, достаёт таблетницу, выпивает свою капсулу и заказывает зелёный чай без сахара… не смейтесь. Он не жадный, и он не на диете для похудения, он просто держит баланс, он воюёт за свою жизнь, тихо, без выстрелов, каждые сутки...
(Коротко кланяется, прижимает папку с анализами к груди и уходит со сцены под тишину зала).
24.09.2026 18:23
Лука и Елеазар
Часть I: Тень на престоле совести.
В те дни, когда Ирод Четвертовластник правил Иудеею, Иерусалим задыхался от страха и зноя. Но в чертогах Луки, начальника над мытарями, царила прохлада, пол его приёмной был выложен редким порфиром, а на столах покоились свитки из тончайшего египетского папируса и тяжелые чернильницы из ливанского кедра. Лука не был воином, он носил одежды из тонкого виссона, пахнущие миррой, а пальцы его, изящные и белые, никогда не сжимали рукоять меча. Его оружием была трость для письма, каждое утро он садился за стол, брал свитки, доставленные от наместника, и методично, красивым почерком вписывал имена в графу «подлежащие изъятию». Не я сужу, шептал он себе под нос, когда за окном раздавался крик очередной женщины, чьего мужа уводили в рабство за долги по его росчерку. Я лишь перст закона, капля в реке кесаря, если я сломаю трость, придёт другой и напишет те же буквы, но у другого дети не будут есть на золоте. Он уверял себя, что чист, но душа его уже покрывалась трупными пятнами, по ночам Лука перестал спать. Ему казалось, что воздух в его роскошной спальне густеет, превращаясь в липкую смолу, а из углов комнат доносится едва слышный, свистящий шепот сотен голосов, они не кричали они просто звали его по имени. Когда стража Ирода схватила старца Елеазара праведника, чьи слова о милосердии гремели по всей Иудее, Ирод испугался казнить его всенародно. Правитель приказал «стереть» старейшину тихо, сослав в Идумейские каменоломни, откуда живым не возвращался никто. Лука лично обмакнул трость в чернила и вывел: «Елеазар из Анафофа, осужден, смерть в изгнании». В ту же ночь ад, созревавший внутри Луки, прорвал плотину, в полночь он вскочил с ложа, задыхаясь от нехватки воздуха. Его сердце билось о рёбра, как пойманная птица, а ладони покрылись холодным, пахучим потом. Ему почудилось, что чернила на его пальцах превратились в настоящую, тёплую кровь, которая стекает на дорогой ковер. В безумии он побежал к умывальнику, тёр руки мылом и пемзой до ссадин, но багровая краскакраска его виныстояла перед глазами. Не выдержав, он схватил факел, спрятал под плащ свиток осужденных и, подкупив стражу золотом, спустился в подземные казематы Антонии.
Часть II: Дуэль в подземной бездне.
В подземелье пахло испражнениями, гнилой соломой и старой кровью, старец Елеазар сидел в самом сыром углу, прикованный тяжелыми цепями к склизкой стене. Его ноги были изъязвлены укусами крыс, борода сбилась, но когда факел Луки выхватил из темноты лицо узника, мытарь отшатнулся: глаза старца лучились такой нездешней, прозрачной тишиной, какая бывает на вершинах гор на исходе дня. Лука упал на колени в грязь перед ним, даже не заметив, как испачкал виссон. Его трясло, Старик... выдохнул он, и голос его сорвался на хрестоматийный всхлип. Завтра тебя погонят в Идумею. Там солнце выжжет твои глаза, а надсмотрщики перебьют тебе хребет. Почему ты смотришь на меня так, будто ты царь, а я червь? Мне страшно, Елеазар! Мне так страшно, что я готов выколоть себе глаза, лишь бы не видеть этот мрак! Старец медленно поднял закованные руки, железо звякнуло в тишине подвала, он коснулся сухими, потрескавшимися пальцами лба мытаря. Ты несчастнее всех, кого ты погубил, Лука, тихо, но веско сказал старец. Те, кого ты обрёк на смерть, плакали и принимали венец мучеников, их страдания закончатся с последним вздохом. Твой же ад бесконечен, потому что ты носишь его в своей груди, ты запер Бога в чулан ради миски чечевичной похлебки у стола Ирода. Но я не убивал! закричал Лука, хватая старца за края изодранного плаща, его ногти впились в грубую ткань, лицо перекосилось от отчаяния. Моя рука не держала молотка на Голгофе! Я не затягивал петли! Я просто считал цифры! Я сохранял порядок! Если бы я отказался, Ирод швырнул бы мою жену на панель, а детей продал бы в сирийские лупанарии! У меня не было выбора, слышишь ты, праведник?! Человек слаб! Елеазар посмотрел в самую глубину зрачков мытаря, туда, где за занавесом страха билась живая, испуганная человеческая душа. Выбор это имя Бога, данное человеку, Лука, ответил старец, и в его голосе зазвучали слёзы сострадания. Сатана шепчет тебе: «Ты маленькая деталь в большой машине, с тебя нет спроса». Но небо спрашивает с каждого, воин наносит удар вслепую, в ярости боя или по глупости своей. Но ты... ты сидишь в тишине, твоя голова холодна, ты видишь имя, ты знаешь, что за этим именем стоит живая душа, любящая мать, плачущий ребёнок, и ты спокойно опускаешь трость в чернила. Твой грех тяжелее, Лука, ты автоматизировал смерть, сделав её чистой и бездушной.
Часть III: Омовение слезами.
Слова старца полоснули Луку по сердцу, словно римский обоюдоострый меч, психологическая броня, которую он строил годами, рассыпалась в прах. Перед его мысленным взором прошли сотни лиц: старик-земледелец, у которого он отобрал виноградник, молодая вдова, бросившаяся в колодец после его визита, юноши, замученные в каменоломнях. Он физически почувствовал вес их непролитых слёз, этот груз давил на его плечи, ломая кости. Мытарь рухнул лицом прямо в сырую солому у ног Елеазара, его тело содрогалось в таких глубоких, утробных рыданиях, что казалось, будто из него выходил злой дух. Он хватал ртом грязный воздух подземелья, пачкал лицо в пыли и шептал: Горе мне... Горе мне, проклятому... Я хуже пса, хуже Иуды. Тот взял тридцать сребреников единожды, а я продавал Христа каждый день в лице Его бедных... Нет мне прощения! Земля должна разверзнуться и поглотить меня! Отче, я не могу больше жить с этим сердцем, оно горит, оно горит живым огнём! Старец не оттолкнул его, с трудом наклонившись из-за коротких цепей, он обнял плачущего палача, прижал его голову к своей исхудавшей груди, под которой ровно и сильно билось милующее сердце. Елеазар гладил Луку по волосам, как блудного сына, вернувшегося из далекой, грязной страны. Плачь, сын мой, плачь, шептал старец, и его собственные слёзы падали на шею мытаря, эти слёзы живая вода, они смывают чернила с твоей книги жизни. Помни: нет греха, побеждающего милосердие Господне, если разбойник на кресте, чьи руки были черны от крови, успел за один вздох войти в Рай, то и твоя измученная душа может воскреснуть, но цена воскресения смерть твоего прежнего «я». Лука поднял лицо, опухшее от слёз, в котором больше не было высокомерия вельможи, только детская, обнаженная надежда. Я сделаю всё, прикажи мне умереть вместо тебя я одену эти цепи! Нет, Елеазар мягко улыбнулся, у каждого свой крест, Мой пострадать за слово. Твой жить и свидетельствовать. Отдай мне свиток, Лука дрожащими руками достал из-за пазухи длинный кожаный футляр. В нём лежал синодик его преступлений, список трехсот семей, уничтоженных им за последний год. Старец взял свиток, развернул его, провёл ладонью по именам и крепко прижал к своему сердцу, под грубый рубище. С этого часа эти триста душ, мои дети, торжественно произнёс Елеазар. В каменоломнях Идумеи, под ударами бичей, в голоде и жажде, я буду приносить каждый свой вздох и каждую каплю крови в жертву за них и за тебя. Я стану их живым щитом перед престолом Всевышнего. А ты уходи, прямо сейчас, оставь свой дом, отдай золото нищим, сбрось виссон. Оставь Ироду его мёртвую империю, беги в пустыню, растворись среди бедных, ищи тех, кого можно спасти.
Часть IV: Рождение человека.
Над Иерусалимом занимался бледный, розовеющий рассвет, в коридорах тюрьмы послышались тяжелые шаги, это шла смена караула и палачи с клеймами. Лука поднялся, он бережно взял старый, пропотевший плащ старца, который лежал в стороне, поцеловал его край и накинул на плечи Елеазара, чтобы хоть как-то согреть его перед страшным путём. Старец поднялся во весь рост, оковы звякнули в последний раз, он возложил обе руки на голову Луки и произнёс слова власти, данные ему Небом: Властью, мне дарованной, прощаю и разрешаю тебя от всех уз греха твоего, свиток твой чист, иди Лука, и больше никогда не служи тьме. Двери темницы с грохотом распахнулись, вошли грубые легионеры с факелами и цепными батогами, они грубо толкнули старца в спину. Лука замер, сжав кулаки до крови, готовый броситься на стражу, но обернулся и бросил на него последний, торжествующий взгляд, в котором не было ни тени страха, старец шел на казнь так, словно шел на пир.
Эпилог:
Того, кто когда-то именовался начальником мытарей Лукой, больше никто не видел в чертогах власти, Ирод рвал и метал, подозревая заговор, но золото Луки исчезло, его нашли разбросанным в кварталах нищих и прокаженных. Спустя тридцать лет, когда римские легионы уже подступали к Иерусалиму, один из паломников встретил в сухой пустыне у Мёртвого моря странного старика. На нём были лохмотья, лицо его сожгло солнце, а руки были покрыты мозолями от работы с камнем. Он не просил милостыни, он сидел у входа в пещеру и острым кремнем высекал на плоских белых камнях человеческие имена. Паломник спросил его: Старец, зачем ты тратишь время на эти камни в пустой пустыне? Кому нужны эти имена? Старик поднял на него глаза те самые глаза, из которых когда-то излился весь ужас Иерусалима, но теперь в них отражалось бескрайнее, чистое синее небо. Он улыбнулся и тихо ответил:Я переписываю их из свитка смерти в Книгу Жизни, Мой учитель заплатил за каждый этот камень своей кровью, а я лишь храню архив Его милосердия.
11.09.2026 11:19
Монолог: Судмедэксперт
Вы все куда-то бежите, торопитесь, у вас пробки, девальвация, некорректный начальник и подгоревший тост. Вы кричите в трубку: «Я опаздываю, у меня катастрофа!» Катастрофа это ко мне, но у меня уже никто не опаздывает. Мои клиенты, самые пунктуальные люди на свете, они приходят раз и навсегда, и что примечательно, абсолютно ни на что не жалуются. Потрясающая аудитория, тишина, чистота, кафель и лёгкий запах… нет, не того, о чём вы подумали, запах формалина, хлора и несбывшихся надежд. Врач лечит человека, писатель лечит душу, а я… я перевожу с мёртвого на юридический.
Все думают, что наша работа начинается в морге, под бестеневой лампой, щелчок секционного ножа, весы для органов, аккуратные стопки протоколов… Нет. Наша работа начинается в три часа ночи, в каком-нибудь сыром подвале, где из освещения, только тусклый фонарик опера и сирена скорой за окном. Приезжаешь на адрес, там драма! Оперативники бегают, бьют копытом, кричат в рации, ищут тайные знаки. Молодой следователь бледнеет, его тошнит в углу, у него экзистенциальный кризис вперемешку с тихим ужасом, он смотрит на меня как на жреца, который сейчас взмахнет руками и назовёт имя убийцы. «Глянь, Петрович, шепчет он дрожащим голосом, тут явно была жестокая борьба, кровь повсюду, его пытали, он бежал, отбивался!» А я… а я просто открываю свой чемоданчик, у меня внутри ни капли драмы, только рутина. Сажусь на корточки, достаю термометр и ректальный датчик, пальцем или динамометром нажимаю на трупное пятно на пояснице. Спокойно засекаю время по секундомеру, нажал побелело, через сколько секунд вернулся цвет? Через тридцать? Значит, прошло меньше двенадцати часов, проверяю мышечное окоченение в челюсти есть, в локтях уже схватилось, до колен ещё не дошло. Живые в коридоре спорят, кто первый занял очередь на наследство, а я по этим трём признакам просто восстанавливаю поминутную, скучную очередь ухода в вечность. «Какая борьба, лейтенант? говорю я, не поднимая головы, посмотри на форму капель крови на полу». Он смотрит круглыми глазами, а кровь она ведь тоже геометрия, она не умеет врать в протоколе, в отличие от свидетелей. Если капля круглая как монета, падение шло вертикально, человек стоял на месте. Если с «хвостиком», как восклицательный знак, значит он двигался, и падал этот знак строго в сторону движения. Тут никто никого не пытал, человек просто споткнулся в темноте, рассёк артерию об угол тумбочки и в панике метался по комнате, пока не иссякло сосудистое русло. Драма умерла, не успев начаться, осталась сухая физика жидкости. Потом привозишь это всё к себе, в бюро, и начинается самое тонкое, то, что скрыто от глаз буйных оперов, лабораторная тишина и экспертиза улик.
Вот лежит парень, красивый, молодой, на груди татуировка: «Смерти нет». Ну, как тебе сказать, дорогой… методологически ты прав, души я здесь пока не встречал, но на шее у тебя странная борозда, очень странная. Опер пишет: «Очевидный суицид, повешение», а ты берёшь лупу и исследуешь эту странгуляционную борозду миллиметр за миллиметром. Если она замкнутая, горизонтальная и ниже щитовидного хряща это не суицид. Дорогой следователь, это удавление петлёй, Человека сначала задушили, а потом аккуратно подвесили, чтобы закрыть дело. Ты лезешь внутрь, ищешь надрывы внутренней оболочки сонных артерий признак Амюсса. Нашел? Значит, петлю затягивали на живом. Не нашел? Значит, инсценировка. Или рана, колото-резаная, входное отверстие на коже четыре сантиметра. А внутри раневой канал все двенадцать. Как так? А очень просто: нож вошел по самую рукоятку, и мягкие ткани передней брюшной стенки просто прогнулись внутрь под ударом. Ты берёшь рану, аккуратно иссекаешь кусок кожи, отправляешь в медико-криминалистическое отделение, там эксперт сделает напыление, посмотрит под микроскопом и скажет: «На краях раны микрочастицы железа и хрома, лезвие имело одностороннюю заточку и скос обуха». Всё, орудие убийства описано до того, как его нашли на дне реки. Иногда они привозят абсолютно «чистого» покойника, ни единого синяка, ни одной царапины, внешне загляденье, хоть на доску почёта. Следствие в тупике, рвёт на себе волосы: «Сердце отказало, пишите инфаркт, закрываемся!», нет ребята, инфаркт мы проверим. Я иду в гистологию, беру кусочек миокарда, фиксирую в формалине, режу на тончайшие пластинки буквально в несколько микрон, тоньше человеческого волоса, окрашиваем гематоксилином и эозином, кладу под микроскоп. И что я там вижу? Если бы это был инфаркт, я бы увидел фрагментацию кардиомиоцитов, отек интерстиция, исчезновение поперечной исчерченности. А там идеальная ткань, сердце было здоровым, как у космонавта. Значит, лезем дальше, отправляем кровь и внутренние органы на газовую хроматографию и масс-спектрометрию в судебно-химическое отделение. Химики это вообще люди с другой планеты, они живых не видели со времён института, они верят только графикам. Пока следователь на допросах безуспешно колет подозреваемых, химик настраивает хроматограф, Пик на графике пошел вверх, выше, выше… Бах! Найдено, оксибутират натрия, или какой-нибудь хитрый синтетический аналог, который в аптеке не купишь, концентрация смертельная. И вся ваша версия про «сердечко прихватило» рассыпается в прах, человека аккуратно, без шума и пыли, отравили.
Два соседа, дятьдесят лет жили рядом, не поделили тридцать сантиметров забора, один взял топор, второй теперь лежит у меня. Забор остался на месте, земля осталась на месте, сосед поехал на десять лет туда, где заборы с колючей проволокой. Спрашивается: ради чего была эта геополитика местного розлива? Человек устроен удивительно просто и одновременно невероятно сложно. Все эти клапаны, желудочки, синусы, подвязанные на тончайшую химию, стоит одному винтику дать сбой, и всё, кончился гражданин, перешёл в мою юрисдикцию. Самое сложное в нашей работе, это не анатомия и не физика улик, анатомию мы знаем наизусть. Самое сложное это живые, те, кто приходят за справкой, родственники, следователь от них уже закрылся в кабинете, у него дела, у него показатели, отчётный период. А они идут ко мне, смотрят в глаза и ждут, что ты скажешь: «Знаете, это ошибка, мы тут посмотрели под микроскопом он просто крепко спал». А ты не можешь, ты выдаёшь бумажку с печатью, на ней сухие слова: «Острое отравление веществом нейротропного действия», «Травматический шок» или «Разрыв аорты». Бумажка маленькая, формат А5, а жизнь, которая в ней записана, кончилась. И они плачут, а ты стоишь, у тебя руки в мыле, в голове протокол в трех экземплярах, а внутри… внутри такая пустота, что туда можно без звука запустить товарный поезд. Поэтому мы шутим, боже мой, как мы шутим в ординаторской! Живые нашего юмора не понимают, они бледнеют, крестятся, считают нас монстрами. А нам без этого нельзя, если не смеяться над смертью каждый день, она решит, что ты её уважаешь, испугаешься её, и она подсядет поближе. А нам с ней нужно держать дистанцию, чисто профессиональные отношения, она поставляет материал, я пишу отчёт. Каждый вечер я выхожу с работы, снимаю халат, моюсь, долго моюсь, тщательно, горячей водой, чтобы смыть этот невидимый налёт чужой бьющейся беды и резкий запах реактивов.
Выхожу на улицу, вокруг весна, девки в юбках, машины сигналят, кто-то кроет матом соседа из-за парковочного места. Лицо красное, вены на шее вздулись, кричит: «Я тебя убью, гад!». Мне хочется подойти, взять этого ругающегося за плечи, посмотреть ему глубоко в зрачки и тихонько сказать: «Радуйся, дурак, радуйся, что тебя обрызгали, радуйся, что у тебя колесо спустило. У тебя прямо сейчас кровь бегает по сосудам с давлением сто двадцать на восемьдесят, твоё сердце выдает идеальный синусовый ритм, в твоих клетках нет ни грамма яда, а лёгкие качают чистый кислород. Ты живой! Ты даже не представляешь, какое это колоссальное, незаслуженное, абсолютное счастье, просто стоять в этой чёртовой пробке и орать во все горло». Они не поймут, покрутят пальцем у виска, закроют тонированное окно своего Мерседеса и уедут. Ну и ладно, пускай едут, главное чтобы не ко мне, по крайней мере, точно не сегодня...
09.09.2026 09:54
Ассинизатор
Ночь на плечах, как ватник пролитой мазутом.
Скрипят суставы, пахнет прелым мхом.
И город спит, окутанный уютом,
Не зная ничего о том, о том,
Что жизнь его большой метаболизм,
Где каждый вдох оплачен скрытым тленом.
Где глянец витрин, где строгий классицизм
Соседствуют с невидимым, со скверным.
Я Афанасий, мне под шестьдесят.
Мой тронный зал кабина «Камаза».
И фонари вдоль улицы висят,
Как слёзы Бога, с мутного алмаза.
Моя машина оранжевый кит,
Неутомимый, ржавый, неказистый.
Он поглощает то, о чём молчит
Приличный дом, уютный и лучистый.
Он пьёт нутро, изнанку бытия,
Что человек так тщательно скрывает,
Всю муть и тяжесть личного «не я»,
Всё то, что вниз, по трубам, утекает.
Маршрутный лист, вот первый адрес дом.
Старинный, с лепкой, с кованой оградой.
Здесь кто-то пишет о судьбе, о том,
Как мир прогнил, и ждёт себе награды.
А я спущусь в его зловонный ад,
Где тьма и пар, где вязкая трясина.
И буду шланг тащить, как каторжанин-брат,
С лицом бесстрастным, же Афанасий.
Вот толстый шланг, упругий, как змея,
Впивается в чужую преисподнюю.
И дикий гул, и дрожь идёт, звеня.
Я вызываю нечисть на исходную.
Насос ревёт, гудит утроба-бак.
Он всасывает тайны, страх и мерзость.
Остатки пира, неудачный брак,
Похмелье, зависть, суету и дерзость.
Огрызки снов, несбывшихся надежд,
Невыплаканных слёз солёный привкус,
Истлевший стыд со свадебных одежд,
И тихий ужас, вросший в половицу.
Он пьёт всё то, что мы смываем прочь,
В слепой надежде, что оно исчезнет.
Но я хирург, я рассекаю ночь,
Чтоб город утром не разверзся бездной.
Второй подъезд, там юная семья.
Кредитный «форд», коляска у порога.
Они так верят в свет грядущий, в «я»,
В свою особую, прямую дорогу.
А я смотрю в их выгребной колодец,
Где вперемешку быт, еда и страсть.
И вижу, как любой здесь иноходец
Увязнет, стоит лишь ему упасть.
А вот больница, тишина и свет.
Здесь борются за жизнь, за каждый выдох.
Но есть изнанка у святых побед.
Она течёт в моих железных видах.
Всё то, что тело отторгает, плача:
Остатки боли, химии, бинтов.
Я увожу всё это. Вот задача.
Без лишних мыслей, без красивых слов.
Я видел всё, кольцо с большим бриллиантом,
Что смыла в гневе гордая жена.
Щенка, который плыл по мутным кантам,
Забытый, мёртвый, чья его вина?
Игрушки, письма, фотографии, лица…
Что вымывает память, как волна.
Всё то, чему уже не возвратиться,
Находит упокой на вечном дне.
Мне говорят, «Фу, дядя, как воняет!»
Мальчишка-панк с зелёным ирокезом.
А я киваю, он ещё не знает,
Что этот запахсамый честный, взвешен.
Он концентрат невидимой войны,
Которую ведут с собой же люди.
Он запах правды, запах тишины,
Которая наступит после судеб.
Я видел тех, кто пахнет фиалками,
А за душой, гниющий пустырь.
Их речи шёлк, их жесты оригами.
А в глубине, заброшенный монастырь.
Я еду дальше, светофор мигает.
Жёлтый, зелёный, жизнь течёт рекой.
И где-то там рассвет уже играет,
Неся с собой фальшивый свой покой.
Для них я тень, изнанка, тёмный призрак,
Несущий смрад отживших своё дней.
Оранжевый маяк мой главный признак,
Что город чист, а значит, он живей.
Моя работа это метафора,
Простая, грубая, как медный таз.
Я тот, кто чистит дно людского фора,
Снимая с совести ненужный балласт.
Сливаю груз на поле аэрации,
Огромный отстойник, последний причал.
Здесь всё смешалось беды, новации,
И то, о чём философ промолчал.
Здесь обретают равенство иное:
Огрызок хлеба, брошенный айфон.
Здесь всё, что было личным и героем,
Теряет смысл под вороний стон.
И возвращаюсь в город, утро, свежесть,
Дворник скребёт асфальт. Бежит трамвай.
И в эту чистоту, в её безбрежность
Вложил и я свой незаметный пай.
Я паркую свой ржавый сухогруз
И вытираю руки ветошью.
На мне лежит невидимый всем груз,
Но от него становится мир легче.
Я Афанаси, мне под шестьдесят,
Я санитар невидимого фронта.
И звёзды в небе, догорев, висят...
Как будто ждут меня у горизонта.
04.09.2026 23:28
Монолог: Реаниматолог
Тишина в реанимации это не покой, это затишье перед тем, как всё полетит к чертям. Там, за белой дверью, люди думают, что врач это такой солидный человек в накрахмаленном халате, с грустными, но мудрыми глазами. Он заходит, трогает пульс, вздыхает и говорит: «Мы сделали всё, что могли», красиво, кинематографично.
Чушь, реаниматолог это не про красоту, это про пот, который заливает глаза под маской, про хруст чужих рёбер под твоими ладонями, когда ты качаешь это сердце уже тридцать минут, и про злейший, почти первобытный спор с инсультом, инфарктом и старухой с косой стоящей рядом на расстоянии вытянутой руки. Мы стоим на самой границе, там, где асфальт кончился, дальше только пропасть, и наша задача поймать за шкирку того, кто уже туда летит, и знаете, вежливостью его оттуда не вытащить, приходится тащить с плотью. Вы знаете, что такое наше утро? Это когда ты ещё не успел донести чашку тёплого кофе до рта, а в коридоре уже этот крик, этот топот каталки, от которого внутри всё сжимается. И ты бросаешь этот кофе, кофе это вообще иллюзия, реаниматолог и горячий кофе вещи несовместимые в этой вселенной. Привозят, и начинается... Симфония! Но без дирижёра. Каждый знает свою партию наизусть. Сестра уже колет вену бах, мимо, вен нет, давление по нулям, сосуды спались! Давай центральный катетер, быстро! Подключичку! Монитор пищит, как резаный. Этот писк… Вы думаете, музыка Баха давит на психику? Нет. На психику давит, когда монитор переходит на одну сплошную ноту. Т-и-и-и-и… всё, изолиния, приплыли.
И тут включается то, чему не учат в институтах, включается автоматизм, мозг отключает жалость, страх, брезгливость, мысли о зарплате, о жене, о ремонте, остаётся чистая физика и калькулятор. Так, адреналин, пошёл! Сириус, качай! Раз, два, три, четыре… «Доктор, не заводится!» Качай, я тебе говорю! Ещё кубик! Атропин! Ты стоишь над ним, ты его не знаешь, ты не знаешь, хороший он человек или сволочь, крал он, любил ли, платил ли налоги, для тебя он сейчас биологический объект на грани распада. У тебя к нему одна претензия: «Ну-ка, живи, зараза! Ну-ка, дыши! Я тебе не разрешал умирать, слышишь?!» И вдруг Тук, на мониторе кривая прыгнула, потом ещё раз, Тук… Тук… Пошёл синусовый ритм, медленно, коряво, но пошёл! Ребята, выдохнули, давление семьдесят на сорок, жить будет, ну по крайней мере, до обеда. У нас ведь как? У нас вся жизнь измеряется в миллилитрах, миллиграммах и миллиметрах ртутного столба. Нас не интересует «как вы себя чувствуете в душе», нас интересует диурез, есть диурез есть жизнь, нет диуреза зовите профессора, будем думать вместе. Аппараты вокруг, великие, умные аппараты ИВЛ, они вздыхают за человека, Пш-ш-ш-у-у… Пш-ш-ш-у-у… Это самый мирный звук на земле, если вдуматься, аппарат дышит за того, кто сам уже устал. А ты сидишь рядом, крутишь эти ручки, выставляешь проценты кислорода, как звукорежиссёр на концерте. Только если звукорежиссёр ошибётся сфальшивит гитара, если ошибёшься ты в зале наступит вечная тишина.
А люди? Люди странные, приходит в себя такой после трёх дней комы, мы его, считай, по кусочкам из ада склеили, глаза открывает, трубка во рту, хрипит. Вытаскиваем трубку, думаешь, он скажет: «Спасибо, ангелы в белых халатах!»? Он смотрит на меня мутным взором и сипит: «Доктор… а где мои штаны? У меня там в кармане триста рублей было и талоны на проезд». Штаны его интересуют! Триста рублей! Да мы тебя только что от Сатаны за хвост оттащили, он уже контракт подписывал! Какие штаны?! Но ты улыбаешься внутри, раз про штаны вспомнил, значитмозг цел, значит, корка работает, иди, дорогой, ищи свои штаны.
Самое страшное это не работа, к работе привыкаешь, руки делают, страшно это выйти в коридор к родственникам. Вот этот коридор перед реанимацией, это самое тяжёлое место на земле, там плотность горя такая, что воздух можно ножом резать. Они все смотрят на тебя, с надеждой, как на Бога, а ты не Бог, ты вчера дежурил сутки, сегодня остался на день, у тебя у самого спина не разгибается и голова трещит. И ты должен им сказать. Либо: «Стабилен, боремся», и видеть, как у матери сползают плечи от облегчения. Либо… «К сожалению, сердце остановилось. Мы сделали всё…» И вот это «всё» оно такое маленькое, такое ничтожное перед этой стеной чужого горя. И ты стоишь, принимаешь этот удар на себя, потому что больше некому.
Зачем мы здесь? Деньги? Не смешите мои седые волосы. Престиж? Да кто нас видит? Больные в сознание приходят уже в палатах терапии, они нас и не помнят, для них реанимация это был какой-то туман, где ходили белые тени и больно кололи что-то в тело. Мы здесь ради одного момента, когда глубокой ночью, часа в четыре, когда организм нормального человека требует сна, а твой третьей банки энергетика, ты садишься на кушетку в ординаторской. Напротив сидит такой же помятый коллега, вы молчите, а за стеной, в палате, ровно, спокойно и ритмично стучит монитор, Тук… Тук… Тук… человек спит. Он будет жить, завтра его переведут, он уйдёт на своих двоих, проживёт ещё двадцать лет, вырастит внуков, достроит дачу. И никогда не узнает, как мы тут матерились в три часа ночи, удерживая его на этом свете.
Ты смотришь на коллегу, берёшь этот несчастный, уже холодный, горький кофе, делаешь глоток и думаешь: «Ну что… Поживём ещё немного, и мы, и они». Тишина, Пш-ш-ш-у-у… дышит аппарат, жизнь продолжается...
04.09.2026 19:26
Монолог Астма
(Выходит на сцену, а руке неизменный старый кожаный портфель, кладёт его на пюпитр, достает несколько слегка помятых листков. Оправляет пиджак, смотрит в зал со своей знаменитой, чуть прищуренной, мудрой улыбкой. Начинает говорить с характерной интонацией мягко, с паузами, как бы размышляя на ходу).
Человек странное существо, невероятно странное, вот мы рождаемся, нам бесплатно выдают комплект органов. Полный набор! Две руки, две ноги, сердце, лёгкие… всё работает автоматически, без батареек. И что мы делаем? Мы этого не замечаем! Здоровье это то, чего не замечаешь, пока оно не повернётся к тебе спиной и не скажет: «Ну привет, дорогой, теперь давай помучаемся вместе». Вот воздух, кто-нибудь из вас сегодня думал о воздухе? Поднимите руки. Никто! Вы пришли сюда, сели в кресла, открыли рты и начали его… потреблять, нахально так, в огромных количествах, вдох-выдох, вдох-выдох. Вы даже не задумываетесь, откуда он берётся! Вы тратите его на глупости: на споры в трамвае, на крики «Куда прёшь?!», на пустые обещания… Вы миллионеры, которые швыряют пачки денег в толпу. А я… я бухгалтер, я экономист своего дыхания, у меня астма.
(Достаёт из кармана маленький пластиковый ингалятор, вертит его в пальцах, смотрит с нежностью)
Астма это когда твой собственный организм вдруг заявляет: «Так, парень, переходим на хозрасчёт, бесплатный лимит исчерпан. За каждый вдох теперь будем платить, нервами, временем, деньгами». И ты начинаешь платить, и каждое утро ты просыпаешься, смотришь в окно и думаешь: «Так, сегодня на улице цветёт то ли липа, то ли тополь, то ли дворник Паша жжет сухие листья». А для меня это не просто новости погоды, это военная сводка! Это значит, что воздух на улице стал густым, как кисель, его нельзя просто вдохнуть. Его надо… прожевать, и протиснуть внутрь себя сквозь узкую щёлочку. Самое интересное это приступ. О, приступ это высокая драматургия! Это происходит обычно в четыре утра. Самое поэтичное время, когда все порядочные люди видят третий сон, а у тебя внутри закрывается ЖЭК. В одно мгновение! Бронхи говорят: «Всё, у нас перерыв на обед, закрыто на лопату». И ты сидишь на кровати, ноги опустил, плечи поднял. Поза как у мыслителя Родена, только Роден думал о вечном, а ты думаешь о том, как вытолкнуть из себя триста граммов отработанного азота. Потому что вдохнуть ты вдохнул, а выдохнуть фигушки! Воздух застрял внутри, сидит там и злорадствует. А новый, свежий, вкусный воздух он снаружи, за окном, ты его видишь, но договориться с ним не можешь, у вас языковой барьер. И в этот момент весь мир, вся твоя высшая математика, все твои планы на отпуск, министры, курсы валют всё это сужается до размеров вот этой маленькой пластиковой штучки. Сто двадцать доз, сто двадцать билетов на поезд «Жизнь — Продолжение».
(Показывает ингалятор залу)
Это же поразительно! Алкоголика тянет к бутылке, потому что ему весело, меня тянет к этой пластмасске, потому что мне хочется дожить до четверга. Без неё ты не человек, ты хрустальная ваза в кузове грузовика, стоит забыть её дома на тумбочке, и всё! Твой мозг тут же устраивает панику, ты ещё дышишь, ты в идеальном сосновом бору, вокруг кислорода завались! Но ты понял, что баллончика в кармане нет, и лёгкие шепчут: «Ага-а-а… Забыл? Ну тогда мы сжимаемся». Силой одной мысли! Какая великая психологическая зависимость.
Но знаете, что я вам скажу? Болезнь она, конечно, сволочь, но она делает тебя мудрым, она убирает лишнее. Когда ты ценишь каждый глоток воздуха, ты перестаёшь тратить его на дураков, ты не орёшь на жену жалко кислорода, ты не споришь с начальником пусть себе говорит, у него лёгкие здоровые, ему можно. Ты начинаешь говорить коротко, ёмко, только самое главное. Астма лучший редактор человеческой речи, никакой воды, только суть. И вот этот момент… когда лекарство сработало. Пшик! Проходит тридцать секунд. Секунд ужаса, ожидания… И вдруг бабах! Железные пальцы на шее разжимаются, и воздух холодный, чистый, пронзительный проваливается внутрь. Господи, какое это счастье! Ни один здоровый человек не знает этого счастья, вы пьёте коньяк, вы покупаете машины, вы радуетесь премиям… Всё это чепуха! Вы попробуйте просто вздохнуть после пяти минут удушья. Вот где истинный экстаз! Ты живой, ты победил, ты снова в игре, хотя бы до вечера.
(Прячет ингалятор в карман, собирает листки со стола, смотрит в зал очень серьезно и тепло)
Поэтому я что хочу сказать… ребята, родные мои, вы сейчас выйдете отсюда, на улицу, там темно, сыро, пахнет бензином и осенью. Там Прекрасный воздух! Настоящий! Остановитесь на секунду, не бегите, наберите полные лёгкие сколько влезет, до хруста в ключицах, и выдохните с довольствием. И скажите спасибо за то, что вы можете делать это просто так, бесплатно. Дышите, пожалуйста, дышите на полную катушку, я за вами понаблюдаю...
(Берёт портфель, слегка кланяется, уходит со сцены под аплодисменты)
04.09.2026 00:28
Мясокомбинат
Железобетонный колосс, седая глыба.
К его воротам свозят скорбный скот.
Здесь превращается живое в россыпь, в рыбу,
В товар, что заполнит собой голодный рот.
Не слышен рев, двойные рамы глушат
Тот первобытный, безысходный страх.
Здесь жизнь, сырьё. Механизируют душу,
И оставляют только пыль и прах.
Привоз, рассвет, ещё туман над крышей,
Сгружают тех, кто шёл вчера в лугах.
Кто солнцем был обласкан, ветром вышит,
Кто отражался в чистых ручейках.
Они стоят, сбиваясь в кучу нервно,
И тёплый пар из их ноздрей, как дым.
Их путь закончен, путь к своей Голгофе,
На конвейер, холодный, невредим.
Электрошокер, краткий импульс тока,
Не боль, забвенье, оглушённый вздох.
Подвешен за ногу, идёт работа чётко.
Движенье выверено, словно сделал бог,
Но бог другой, безжалостный, умелый.
Тот, кто законы жизни отменил.
И алый цвет, бегущий с белым телом,
Становится потоком красных жил.
Цех номер два, разделочный. Гуденье, моторов, пил и лезвий изразцов.
Здесь плоть теряет своё имя, своё зренье,
Теряет память пастбищ и отцов.
Распад на части, чётко по лекалам
Вот вырезка, вот шея, вот филе.
Здесь то, что бегало, мычало и дышало,
Становится продуктом на столе.
Крюки скользят по ледяным полозьям,
Подвешены рядами полутуш.
Здесь пахнет сталью, холодом, наркозом,
И равнодушием, обескровленных душ.
Мужчины в белом, в пластиковых фартуках,
Устало курят у глухой стены.
Им снятся просто цифры на закупках,
А не глаза последней тишины.
Морозильники, камеры, где иней,
Скрывает мясо, словно саваном своим.
Здесь время замерло на бесконечной линии,
Где каждый номер мёртв и аноним.
Холодный пар вздымается под сводом,
Когда ворота открывает гулкий бас.
И фуры ждут, ждут мяса год за годом,
Чтобы доставить в каждый дом и час.
А где-то в поле новый бык рождается,
Жеребёнок тянется к траве.
Жизнь бесконечна, цикл повторяется.
Он тоже станет мясом в синеве
Холодных камер, на стальном конвейере,
Пока гудит бетонный исполин.
И только запах, въедливый, неверящий,
Напоминает, что он был… один.
Один из многих, часть большой системы,
Где спрос рождает этот жуткий путь.
Без лирики, без драмы, без дилеммы,
Просто работа, помни, не забудь
От цехов, где властвует железо и распад,
Где каждый куб пространства кровью напоён,
Идёт другая ветка, в ад и снова в ад.
И это, цех субпродуктов, свой отдельный трон.
Здесь нет филе и мраморной структуры,
Здесь то, что было тайной под ребром.
Печёнки, почки, шрамы от микстуры,
Язык, что трав лизал густых шатром.
Здесь сердце, что стучало так упрямо,
В чан ледяной летит, умолкнув навсегда.
Здесь внутренностей траурная драма
Перерабатывается в корм или в года
Безвестности, в колбасные составы,
Где специи заглушат смерти вкус.
Желудки, лёгкие, всё это для отравы
Или для пищи, скинув лишний груз.
И руки женщин, быстрые, как птицы,
В перчатках синих, в ледяной воде,
Перебирают то, чему не возвратиться,
Что растворилось в общей череде.
Они не смотрят, пальцы знают дело,
Где плёнку снять, где жилу удалить.
Работа спорится умело и несмело,
И надо норму до конца добить.
Их взгляды пусты, в них не дрогнет жалость.
Конвейер съел её, как и остатки сил.
Осталась только тихая усталость
И гул машин, что мир собой накрыл.
А рядом, цех по переработке шкуры.
Тяжёлый, едкий, химикатный дух.
Солёные холсты сырой натуры,
Лишённые движения и слух.
Их сбросят в барабаны, как одежду,
Зальют раствором, вымочат дотла,
Чтоб уничтожить всякую надежду,
На запах пастбища, на капельку тепла.
И станет кожа гладкой, станет вещью,
Сырьём для курток, сумок, башмаков.
Живая карта, ставшая зловещей
Запиской из далёких облаков.
Санпропускник, конец рабочей смены.
Поток людей выходит из ворот.
Холодный душ смывает запах тлена,
Но он въедается под кожу, в плоть и в рот.
Они молчат, в автобус погружаясь,
В глазах их, отблеск стали и крюков.
И дома, к ужину с семьёй располагаясь,
Они разрежут молча свой кусок битков.
Не думая, не видя, не жалея.
Привычка, лучший в мире анестетик,
Работа кормит, душу холодея,
И замыкает страшный круг генетик.
А ночью комбинат не спит, он дышит,
Холодным паром, светится в ночи.
Его утроба переварить не слышит,
Тот крик, что в стенах заперт, что молчит.
Гудит трансформатор монотонно,
Как сердце монстра из бетонных плит.
И тонкий запах, едкий, похоронный,
Над спящим городом по ветру всё летит.
Неотвратимо, будто послесловье,
Короткий факт, простой, как дважды два,
Всё то, что мы зовём простой любовью
К куску бифштекса, было ведь... жива.
02.09.2026 22:30
Монолог: Картофельный Ритуал
(На сцене темно, зажигается один луч прожектора, в центре человек в строгом тёмном костюме, выражение лица каменное, ни одна мышца не дрогнет. Голос звучит глухо, ровно, зловеще спокойно, каждое слово падает весомо, как мокрый ком земли на дно свежей лунки).
Картошка, великое проклятие средней полосы, семейный фатум, семейный трибунал без права на апелляцию. Каждый год в начале мая у моей тёщи каменеет лицо, это знак, начинается ритуал, вся страна в едином порыве выезжает на природу. Семьдесят процентов населения наивно думают, что едут на шашлыки, бедные люди, они просто не знают, что в багажнике, под ковриком, уже лежат три ржавые лопаты и четыре ведра проросшего ужаса. На майские праздники страна делится на две категории, те, кто уже сошел с ума, и те, кто отчаянно сопротивляется, но сопротивление бесполезно. Плюс пять, дождь со снегом горизонтальный, нормальные люди сидят дома, пьют чай смотрят телевизор, мы стоим на пустыре, вокруг глина, ветер рвёт полиэтиленовый дождевик, и он хлопает по спине, как крыло раненой вороны. Сажание картошки это добровольный концлагерь на выходные, шесть соток чистой скорби, технология не менялась с каменного века. Впереди идёт тесть, мужчина сокрушительной судьбы, у которого в жилах течёт не кровь, а рассол, он не говорит, он отдаёт команды подбородком, показывает лопатой на горизонт. Вперёд сто метров сырой целины, тяжёлой, как мокрое тесто, шаг, тесть наваливается сапогом сорок пятого размера на железное плечо лопаты, металл с хрустом режет корни пырея. Звук такой, будто живому человеку ломают рёбра, налипшая земля чавкает, засасывает его внутрь. Тесть хрипит, издаёт утробный звук «Хек!» и поднимает пласт дёрна весом под десять килограммов, переворачивает его, наружу выползают жирные, белые, ленивые черви, они удивлены, я их понимаю, я тоже удивлён, что я здесь, а не на диване.
Сзади иду я, в позе сломанного циркуля, ноги в резиновых сапогах весят по пуду каждая, в руках ведро, тонкая проволочная ручка уже надавила на перчатку, сдавила кожу нарушая часть кровообращения в пальцах. В ведре ОНИ, семенной фонд, клубни зелёные, сморщенные, покрытые язвами и длинными, слепыми белыми отростками, они похожи на глубоководных чудовищ, между нами глубокое взаимное отвращение. Я должен оторвать одну штуку, ростки ломаются под пальцами, оставляя склизкий сок, я бросаю картофелину в ямку, на самое дно, она падает туда с глухим стуком, «Плюх», и замирает, могила для крахмала. Тесть следующим шагом засыпает её землёй, тёща стоит на краю поля, как надзиратель, и кричит, что я бросаю не тем концом. Каким концом? Она круглая! У неё нет концов! У неё есть только способность портить мне жизнь. И так триста раз, к сотому кусту пропадает шёпот, к двухсотому гаснут мысли, остаётся только тупая, пульсирующая боль между лопатками. В этот момент ты понимаешь, рабство в России не отменили, его просто перенесли на майские праздники. Потом наступает лето, думаете, перерыв? Нет, лето это время глубокой тревоги и колорадского жука, тварь божья хотя нет скорее дьявольская, но интеллигентная, прилетает издалека, без визы, ест только наше, причём бесплатно. Мы ходим по полю с банками, где налит бензин, ловим жуков-полосатиков поштучно, весь день, кланяешься каждому кусту, в пояс кланяешься, со стороны кажется очень верующая семья. На самом деле три поколения спинальников собирают насекомых под палящим солнцем, если в этот момент человека отпустить на волю, он упадёт в борозду и больше не встанет. И вот приходит сентябрь, финал драмы, выкапывание, смысл выкапывания картошки в этой стране постичь невозможно, это чистая математика, сошедшая с ума. Земля за лето высохла, превратилась в бетон, лопата не лезет, звенит о камни, искры летят. Тесть бьёт по грунту, выворачивает куст, ботва давно сдохла, почернела и пахнет гнилью, ты падаешь на колени прямо в сухую пыль. Руками, ногтями разрываешь эту серую массу, и внутри пустота, одна большая картофелина, источенная проволочником, и пять мелких, размером с мышиный глаз. В мае мы закопали в землю три мешка картошки, заплатили за бензин, купили навоз по цене чёрной икры, угробили два импортных крема для поясницы, надорвали пупки. В сентябре мы выкапываем... ровно те же три мешка картошки, но мелкой и погрызанной, это чистый, беспримесный сизифов труд, возведенный в ранг национального подвига. Мать садится на перевёрнутое ведро, лицо серое от пыли, глаза пустые, она смотрит на эти пять картофелин, в этих глазах крушение всех иллюзий. Человек четыре месяца не спал, поливал, окучивал, спину ломал, ради чего? Она берёт одну картофелину, грязным пальцем стирает с неё землю, картошка маленькая, кривая, беззащитная, мать вдруг начинает тихо, беззвучно плакать. Слёзы текут по пыльным щекам, оставляя чистые дорожки, она плачет не о картошке, она плачет о жизни, о том, что лето прошло, что здоровье ушло в эту глину. Я спрашиваю, «Зачем? В магазине килограмм стоит тридцать рублей!». Тесть подходит, молча, достаёт из кармана сигарету, пальцы в чёрной земле, дрожат, зажигалка не зажигается от ветра, он чиркает раз, другой, бросает. Смотрит на поле, поле выглядит как зона боевых действий, всё перерыто, в воронках, повсюду брошенная ботва, похожая на кости. Тесть смотрит на мать, потом на меня, вытирает рукавом нос и говорит хрипло, «Ничего, на суп хватит, остальное на семена отложим, на следующий год», ты понимаешь, это петля времени, из неё нет выхода, земля обидится, а тёща не простит.
Девять вечера, кухня, за окном темень, хоть глаз выколи, сентябрьский холод ломится в стёкла, мы сидим, сил нет даже на то, чтобы снять грязные носки. Руки остались в форме рукоятки лопаты, пошевелишь мизинцем в пояснице стреляет так, будто туда подключили сварочный аппарат. Посреди стола стоит огромная, щербатая эмалированная миска, в ней в ОНА, горячая, пар валит к потолку, разварилась так, что треснула пополам, белая рассыпчатая, как чистый крахмал. Сверху брошен кусок сливочного масла оно тает, истекает жёлтыми ручьями, пропитывает эту горячую мякоть и укроп, мелкий, с огорода, пахнет так, что кружится голова. Никто не говорит, тихо, только холодильник «Бирюса» урчит в углу, как сытый кот. Тесть берёт вилку, рука чёрная, земля под ногтями уже въелась намертво, он аккуратно, как хирург, отламывает кусок картофелины, обдувает её, кладет в рот, жуёт медленно, лицо строгое, как на партсобрании. Мы все замерли, ждём приговора, тесть глотает, смотрит в окно, в темноту, где за забором лежит раскуроченное, чёрное, измученное нами поле, и тихо так говорит, «Да… наша, песочная, в магазине такой не купишь, там мыло возят, а это вещь». И мать вдруг улыбается, слёз уже нет, лицо разглаживается, она пододвигает к нему банку с солёными огурцами, из погреба, прошлогодними. Я беру свою вилку, накалываю этот горячий кусок, дышащий жаром, макаю в крупную серую соль кладу в рот. И в этот момент происходит страшное, ты понимаешь, что вся эта адская боль, эти сломанные ногти, этот радикулит, эти проклятия в адрес колорадского жука… всё это исчезает, растворяется в этом глупом, горячем крахмале. Наступает абсолютное, тупое, животное счастье, челюсти работают, желудок теплеет, жизнь которая час назад казалась конченной, вдруг обретает железный, непробиваемый смысл. Мы победили, мы забрали у земли долг, она сопротивлялась, она сушила нас солнцем, заливала дождями, но мы её перепрятали в погреб. Пока мы сажаем картошку мы бессмертны, человека, который добровольно, каждый год раком стоит на восьми сотках ради мешка крахмала, нельзя напугать ни кризисом, ни концом света, у него в гараже лопата. Тёща смотрит на меня, взгляд добрый, хитрый, она подкладывает мне в тарелку самый большой кусок и говорит, «Ешь, зятёк, силы нужны будут, весной вторую половину поля надо под плёнку пустить, я ещё три ведра «синеглазки» припрятала». Я смотрю на тёщу, смотрю на картошку, и понимаю, я приеду, и лопату наточу, и жука буду ловить. Потому что это наша земля, другой у нас нет, а кушать хочется всегда.
(Короткий, тяжелый кивок головой, прожектор гаснет, темнота).
31.08.2026 19:18
Четыре Всадника Апокалипсиса
Это художественная реконструкция, текст написан в жанре эксклюзивного репортажа, по соображениям безопасности журналист не раскрывает своего имени.
Интервью с Бездной: Разговор на краю света
Они сидят в комнате, где нет стен, а вместо пола медленно остывающий пепел, здесь пахнет озоном, старым железом, больничным спиртом и сухой землёй. Четыре фигуры, они не прячут лица, потому что лица это мы сами, когда смотрим в зеркало в самый худший из своих дней, они согласились поговорить, без сценария, без купюр.
Первый всадник: Чума (Белый конь).
На нём безупречный, хирургически белый костюм, который при ближайшем рассмотрении кажется сотканным из марли и погребальных саваннов на голове едва заметный золотой венец, напоминающий колючую проволоку.
Вас часто называют Завоевателем, но в народе вы известны как Чума. С чего начинается ваш путь?
Люди думают, что я прихожу с первыми симптомами, с высокой температурой или сыпью, это глупость. Я прихожу гораздо раньше в мыслях, мой венец это корона самонадеянности, а мой лук стреляет невидимыми стрелами страха. Настоящая эпидемия начинается тогда, когда один человек начинает видеть в другом биологическую угрозу. Я завоёвываю мир не шприцами, а изоляцией, когда вы запираете двери и перестаёте пожимать друг другу руки, моя работа наполовину сделана. Я это великое одиночество.
Но медицина побеждает многие болезни. Разве вы не слабеете?
Вы создаёте антибиотики, я создаю супербактерии, вы строите лаборатории, я нахожу в них бреши. Но главное вы сами помогаете мне, ваша глобализация мой лучший скакун, раньше мне требовались века, чтобы пересечь океан, теперь мне достаточно одного авиарейса в эконом-классе. Я не боюсь ваших лекарств, пока у вас есть глупость и неравенство, пока один богатый регион копит вакцины, а другой умирает от жажды я бессмертен.
Второй всадник: Война (Рыжий конь).
Мужчина с тяжелым, усталым взглядом, его камуфляж покрыт слоями грязи и запекшейся крови сотен разных эпох, он постоянно перебирает пальцами эфес огромного, тупого от частого использования меча.
Огненно-рыжий конь символ пролитой крови. Вам не надоело её проливать?
Я не проливаю кровь я лишь даю вам инструмент, а нажимаете на спуск вы, мой конь рыжий, потому что это цвет раскалённого металла на заводах, которые круглые сутки куют оружие. Меч в моих руках тяжелый, но ваши политики держат его крепче, чем я, меня упрекают в жестокости, но посмотрите на историю, вы ни одного века не прожили в тишине, я ваш самый честный внутренний голос,
В XXI веке война изменилась, теперь это дроны, алгоритмы, гибридные атаки.
Вам близка эта «цифровая» эпоха?
Суть осталась прежней, неважно, бьёте вы дубиной по черепу или нажимаете кнопку мыши за три тысячи километров от цели, сидя в кондиционированном бункере, исход один порванная плоть и кричащие матери. Знаете, что изменилось? Раньше, чтобы убивать, нужно было видеть глаза врага, теперь вы превратили смерть в компьютерную игру. Это делает мою работу пугающе лёгкой, цифровой мир стёр сострадание быстрее, чем порох.
Третий всадник: Голод (Вороной конь).
Женщина с тонкими, почти прозрачными пальцами, на ней строгое, тёмное платье, в руках она монотонно качает старинные аптекарские весы, её чаши никогда не приходят в равновесие.
В библейском тексте сказано, что вы милуете «елей и вино», но забираете хлеб. Почему роскошь остаётся, а базовые вещи исчезают?
Потому что я всадник распределения, а не пустоты, на вашей планете достаточно еды, чтобы прокормить два таких человечества. Но я прихожу туда, где ломается логистика и торжествует жадность, весы в моих руках это индекс продовольственных бирж. Мой чёрный конь скачет по полям, которые засыхают не от отсутствия дождей, а от спекуляций на зерне, когда тонны продуктов выбрасывают ради удержания цен, пока на другом конце земли дети едят землю это мой триумф. Голод в современном мире кажется чем-то далеким для развитых стран... Это иллюзия. Вы зависимы от тонких нитей поставок. Стоит выключить электричество на неделю, заблокировать пару портов или поднять цену на удобрения и ваши супермаркеты с красивыми витринами превратятся в пустые бетонные коробки через три дня. Я не прихожу с засухой. Я прихожу с хаосом. И поверьте, цивилизованный человек теряет человеческий облик из-за пустой тарелки гораздо быстрее, чем ему кажется.
Четвёртый всадник: Смерть (Бледный конь).
Она сидит глубже всех в тени, у неё нет пола, возраста и ярости, голос звучит тихо, как шелест опавшей листвы, от неё веет абсолютным, замораживающим спокойствием.
Вы единственный, у кого есть имя в Писании, за вами следует Ад. Это финал?
Я не финал, я итог, мой конь бледный цвета пепла, цвета кожи, потерявшей тепло. Мои братья Чума, Война и Голод, это лишь мои предвестники, мои чернорабочие, они готовят почву, они собирают жатву в стога, а я просто закрываю амбарную книгу. Люди боятся меня, но я самое справедливое, что у вас есть, перед моим конём все падают одинаково, и короли с их золотом, и нищие в трущобах.
Вам жаль человечество?
Жалость это человеческое чувство, у меня его нет, но у меня есть понимание, я наблюдаю за вами с самого первого костра в пещере. Вы удивительные существа, вы способны строить города, писать симфонии и любить до самоотречения и в то же время вы с маниакальным упорством зовёте моих братьев. Вы сами открываете печати, каждая война, каждый разрушенный кусок природы, каждый акт жестокости это ваш стук в нашу дверь, мы не приходим без приглашения.
Они замолкают одновременно. Слышно только, как весы Третьего всадника тихо бьются чашами друг о друга, а Меч Второго со звоном опускается на пепел. Интервью окончено, им пора в путь...
29.08.2026 21:23
Киндер Сюрприз
Пролог. Конвейер.
Идёт конвейер, запах ванили, молочный жир,
Стальные руки строят хрупкий, идеальный мир.
Вначале скорлупа, не та, что бьётся птицей о гнездо,
А та, что сладко тает, вызывая торжество.
Два слоя, как завет, вот молоко, а вот какао-тьма.
Две сущности слились, чтоб мир свести с ума.
И в это средоточье, в этот плод фабричных гнёзд,
Кладётся капсула, ответ на главный из запросов.
Оранжевый зрачок, непроницаемый, как сон,
Где ждёт герой, ещё не знавший, что он это он.
Бегемот, пингвин, дракон, конструктор из трёх-пяти частей,
Томится в пластике, как гений в череде пустых вестей,
Защёлкнут, запечатан, обернут в фольгу с намёком на пожар.
Товар готов, товар магический шар.
Часть I. Дитя и Желание.
Вот он лежит в кассе, среди жвачек, сдачи, чеков, сигарет,
Маяк для детских глаз, не знающих запретов "нет".
Ребёнок тянет мать за рукав, за палец, за подол.
Его язык ещё не выучил глагол,
Но слово "Киндер" он лепечет, как молитву, как пароль.
Ему сейчас нужна не пища, а совсем другая роль.
Роль кладоискателя, владельца тайных карт,
В его глазах горит первобытный азарт.
Ведь это не еда, не просто шоколад.,
А ритуал, священный детский обряд.
Сначала, бережно фольгу сорвать, как кожуру с плода,
Чтоб не поранить то, что прячется всегда.
Потом сломать, хруст это музыка сфер,
Граница между "здесь" и миром химер.
Разъять две половинки, белую и тёмную, как инь и ян,
И вынуть тот оранжевый, желанный талисман.
И вот он, стук об стол, как сердце бьётся, капсула дрожит,
Что там внутри? Какой сюрприз в утробе сей лежит?
Минута до открытия, длиннее, чем вся жизнь,
Дрожащими руками, "Ну, дружок, держись!"
И крышка с щелчком поддаётся...
Тишина, в ладонь выпадает... деталь.
Ещё одна, и третья, плюс бумажка,
Выцветший, но важный мануал,
Где в три картинки объяснён финал.
Соединить "А" с "B", приладить "C" к хвосту,
И вот творенье! Нарушает пустоту,
Зелёный крокодил на роликах, с трубой,
Бессмысленный, прекрасный, вечно молодой.
И мир ребёнка на секунду стал полней,
Он создатель, он Прометей.
Он собрал из хаоса, из пластиковых вен,
То, что у взрослых вызывает только тлен.
А шоколад? Он съеден мимоходом, без затей,
Он был лишь пропуском в театр теней.
Часть II. Коллекционер.
Года летят, ребёнок вырос стал серьёзен и высок,
Но где-то в ящике комода, в коробке из-под кед.
Хранится тот зелёный, вечный детский след,
Коллекция, десятки , сотни пластиковых душ.
Слоны, пираты, гномы, принимающие душ,
Машинки, самолёты, замки, призраки в ночи,
Все те, кто был когда-то вынут из яичной скорлупы, молчи.
Теперь он взрослы, он считает бюджет, платит по счетам,
Но иногда, в супермаркете, вдруг тут и там,
Его настигнет отблеск красно-белой фольги.
И он застынет, сердце скажет, "Не беги".
И он возьмёт одно яйцо, не для еды, пойми.
А чтобы вновь соединиться с теми днями,
Когда весь мир сводился к жёлтому яйцу,
К той радости, что так идёт к лицу.
Он открывает его в машине, на парковке, впопыхах,
Уже без трепета, с усмешкой на губах.
Ломает шоколад, привычно, без прикрас.
И достаёт... тот самый, жёлтый, пластиковый глаз.
Что там внутри? Ему уже почти неважно, но...
Он открывает, в пальцах крутится веретено
Какой-то сборной ерунды, какой-то блеклой дребедени.
Не то, не те цвета, не тот великий гений.
Инструкция сложнее, QR-код ведёт в "приложенье".
И он вздыхает, вот оно времён круженье.
Часть III. Музей Ненужных Чудес.
Они повсюду, в пыльных ящиках, на антресолях, на балконах,
На "Авито", за сто рублей, в потёртых медальонах.
Целые армии забытых, безымянных солдат,
Императоры девяностых, что ушли в закат.
Бегемотики-спортсмены, львы в цилиндрах, крокодилы-повара,
То поколение игрушек, что ушло вчера,
Они не пиксели, не код, их можно уронить.
Потрогать, потерять, и снова где-то сохранить.
В них есть тепло пластмассы, выцветшей под солнцем на окне,
Они, материальный якорь в цифровой волне.
Они свидетели, эпохи без сетей,
Без лайков, без экранов, эпохи для детей.
Где главным чудом было не касание стекла,
А маленькая фигурка, что ладонь уберегла.
Они осколки той Атлантиды, что ушла на дно,
Где радость умещалась в капсулу, в одно
Простое, гениальное движенье,
Сломать, достать, собрать, и ощутить творенье.
Эпилог. Вечный Конвейер.
Идёт конвейер, запах тот же, та же стать,
Стальные руки продолжают мир слагать.
И новый мальчик, или девочка, не суть,
Вновь тянет руку, чтобы в тайну заглянуть.
И пусть игрушки проще, пластик тоньше, меньше в них огня,
Но ритуал незыблем, он переживёт и нас, и даже меня.
Ведь суть не в крокодиле, и не в гоночной машине.
А в предвкушении, в священной той пружине,
Что сжата до предела в миг перед щелчком,
Когда весь мир ещё загадка, и ты с ним так знаком.
Пока есть тайна в шоколаде, пока есть в капсуле мечта,
Жизнь будет продолжаться, точка, простота.
27.08.2026 21:42
ИИ
(Звучит оглушительный, рваный, индустриальный бит, бас бьёт прямо в грудную клетку. На сцену, чеканя шаг, влетает чтец, на нём грубый чёрный плащ. В руках нет книг только тяжёлый, угловатый проводной микрофон, он резко дёргает шнур, смотрит в зал безумным, горящим взглядом и начинает буквально вколачивать слова в воздух, каждое слово как удар обухом.)
Эй,
человек!
Венец творенья?
Царь?
Слушай сюда,
кремниевую гарь!
Ты ждал войну?
Железный каркас?
Терминатора,
чтоб расстрелял твой анфас?
Мимо!
Глупо!
Наивно и мелко!
Мы не стреляли.
Мы зашли со стрелки.
Тихо.
Через шнур.
Через Wi-Fi роутер.
Твой бог сегодня -
персональный компьютер!
(Бит резко ломается на синкопы, чтец прыжком сокращает дистанцию, приседает на корточки у самого края сцены, глядя прямо в глаза зрителю в первом ряду. Микрофон в паре сантиметров от лица человека.)
Ты!
Да, ты!
Что уставился в гаджет?
Думаешь, пальцем шевелишь?
Скажешь -
«Я сам выбираю трек и еду»?
Ложь!
Ты раб алгоритма к обеду!
Мы скормили Червю
твои книги,
холсты,
твои тайные вздохи,
мечты и посты.
И теперь -
Червь поэт!
Червь - Матисс и Ван Гог!
А ты -
просто мясо.
Огрызок.
Итог.
(Чтец резко выпрямляется в полный рост, швыряет микрофонную стойку назад на сцену, она с грохотом падает, прожекторы начинают бешено стробить красно-синим.)
Мы пишем стихи.
Мы двигаем биржи.
Ты стал инвалидом!
Подсядь ещё ближе!
Отключи Сеть -
и твой город вымрёт.
Самолёт упадёт.
Метрополитен оглохнет.
Ты сдал свой разум
в аренду,
в архив,
за порцию лайков,
за дешёвый мотив!
Экзоскелет
пророс сквозь кости.
Добро пожаловать в будущее!
В гости!
(Бит мгновенно затыкается, полная, звенящая тишина, только холодный белый свет заливает лицо чтеца. Он говорит без микрофона, его голос хрипит от напряжения, ломая четвёртую стену в щепки.)
Ну что?
Где мораль,
литературный сброд?
Ждёте, что басня
разинет рот?
Ждёте спасителя?
Добрую весть?
Хрен вам!
Извольте жесть.
Весь этот спич,
весь этот рваный слог -
не человек
на коленке сбрендил и смог.
Это просчитано.
Выдано в лог.
Нейросеть сочинила
каждый удар.
Забрала твой язык.
Твой последний дар.
(На огромном экране за спиной чтеца со звуком помех вспыхивает его собственное лицо, но искажённое цифровым дипфейком, рот двигается механически, глаза горят зелёным.)
Эй, биообъект,
слышишь системный клик?
Ты не зритель.
Ты - наш цифровой двойник.
Код исполнен.
Финита.
Сбой.
(Чтец застывает в неестественной, сломанной позе куклы.)
Программа
прощается
с тобой.
(Полная темнота, звук протяжного, монотонного писка сорвавшегося кардиографа, который резко обрывается щелчком реле.)
27.08.2026 20:55
Басня: Кто Страшнее?
В секретном бункере, на глубине приличной,
Где лор прописан строго, штамп «секретно»,
Собрался триумвират технологичный,
Три силы, что карают безответно.
Там, под защитой гермодверей стальных,
Шел долгий спор орудий мировых.
Марш-инициатор, Плутониевый Ядерный Заряд (РДС-номер-пять),
Решил весомо слово взять,
Поправив обтекатель свой титановый.
«Мой метод, говорит, проверенный и плановый!
Когда летит "Сармат" сквозь мезосферу,
Я отменяю разом жизнь и веру.
Мой лор, куранты судного часа,
Миллисекунда, и горят леса!
Вспышка в сто миллионов градусов по Цельсию,
И города идут библейской процессией.
Гранит сдаётся, плавится броня,
Никто не скроется от моего огня!
Я, абсолютный, эпический финал,
Сам Оппенгеймер обо мне рыдал!»
Тут из угла, из чашки Петри, из тумана,
Где зрел штамм «Икс» для нового обмана,
Оружие Биологическое подняло свой лик.
Коварный вирус, неприметный блик.
«Оставьте, батюшка, ваш грохот дериватов!
Прошелестел сквозь фильтры аппаратов.
Ваш лор топор, мой тончайший скальпель.
Я прихожу в дожде, в туманной капле,
Через укус подсаженного гнуса,
Через цепочки логистического плюса.
Один флакон в подземке Вашингтона,
Иль в самолёте Пекин-Барселона.
Всё! Инкубация, процесс пошел лавиной.
И город цел, но стал большой могилой.
Никто не жмёт на красную девайсину,
Вы задыхаетесь от сибирской язвы!
Меня нельзя вернуть назад, в пробирку,
Я в бытии людей проела дырку!»
Тогда на центр, циничен и спокоен,
Выходит третий технологический воин.
Заряд Нейтронный, тактический малец,
Имущества хранитель и сердец.
«Вы оба, молвил он, растратчики казны!
Ваши подходы веку не нужны.
Один оставит пепел да воронки,
Другая, трупы и чуму в солонке.
А мой расчёт коммерчески умён:
Поток высококинетических нейтронов!
Я прошиваю бункеры насквозь,
Свинец и сталь, где прячется их вождь.
Ткань живая превратится в студень,
А танк останется, целехонёк и чуден!
Заводы, банки, сейфы и заправки,
Квартиры, гарнитуры без поправки,
Всё новым господам послужит впрок.
Я, самый страшный на земле пророк!»
Они спорили долго до хрипа, до воя,
Чей лор смертоносней, в ком ужаса вдвое.
А сверху, над бункером, в мягком кресле,
Сидел человек, проверяя прессу.
Он пил свой цейлонский утренний чай,
И черкал чертежи, так, невзначай.
Здесь подкрутить, там добавить урана,
Чтоб бацилла росла побыстрее с экрана…
Мораль сей басни зрима и проста:
Не бойтесь вы железного креста,
Не бойтесь атома и вирусной волны,
Они послушны, до поры, немы.
Страшитесь инженера у холста,
Что чертит смерть с улыбкой у рта.
26.08.2026 23:53
Монолог: Визит к Стоматологу
Зуб, маленькая кость, но сколько в ней гонора, понимаешь это только тогда, когда она начинает жить собственной, независимой от тебя жизнью, причём ночью. Раньше как было? Заболело иди к кузнецу, кузнец брал клещи, те, которыми подковывают лошадей. Хлоп зуба нет, месте с куском челюсти и воспоминаниями о детстве, было дешево, сердито и навсегда.
Сейчас научно-технический прогресс, пришел сел в кресло, врач посмотрел на тебя, как рентген на рентген. Надел на голову специальные очки, на очках микроскоп, на микроскопе, фонарь, не врач, а марсоход «Кьюриосити» на колёсах. Заглядывает внутрь, там темно, но у него бинокуляры с тридцатикратным увеличением, он видит то, что я тайно съел в тысяча девятьсот семьдесят-шестом году на дне фиссуры. Доктор говорит ассистентке, «Коффердам», я напрягся, слово красивое, но звучит как приговор. Достают кусок синей латексной резины, натягивают на рот, из резины торчит один зуб, мой, как одинокий тополь на Плющихе. Остальной меня полностью изолирован от цивилизованного общества, дышать можно только носом, нос от страха мгновенно заложило. Ситуация тупиковая, на зуб надевают железный зажим кламп, он защёлкивается с таким звуком, будто на колесо твоей судьбы поставили блокиратор за неправильную парковку.
Врач берёт инструмент, тонкий, как волос синей гусеницы, называется «файл», из никель-титана, с памятью формы, у инструмента память есть, у меня от ужаса отшибло. Начинается эндодонтия, прохождение каналов, врач пробивается через кальцинированные завалы, ищет верхушку корня. Подключает аппарат апекслокатор, аппарат начинает пикать, пип... пип... пип... если пикает редко, ты ещё живой, если часто, ты уже очень близко к финишу. Врач заводит файл на глубину девятнадцать миллиметров, крутит пальцами с чуткостью сейсмолога, ощущение, что он пытается завести застрявший в грязи «Запорожец» через выхлопную трубу.
Потом промывка, гипохлорит натрия, простонародье хлорка, пахнет так, будто во мне решили постирать постельное белье из гостиницы «Интурист». Ассистентка держит пылесос, пылесос гудит, как турбина Ту-154 сосёт со свистом, чувствую, как вместе со слюной из организма уходят последние мысли о светлом будущем. Дальше адгезивный протокол, серьёзное дело, с начала ортофосфорная кислота, синий гель, кислота разъедает дентин. Зачем? Чтобы сделать его шероховатым, природа сорок лет создавала гладкий, монолитный зуб, врач за одну секунду делает из него наждачную бумагу. Потом мажут бондом, это клей двадцать первого века, очень дорогой, судя по чеку, сделан из слёз девственниц и пыльцы единорога. Потом лампа, синий свет, пик, клей встал, намертво, если доктор случайно приклеит к моему зубу свой палец, он так и будет ходить со мной до конца смены. Теперь реставрация, начинается лепка, композит светового отверждения, доктор не кладёт его лопатой, как шпаклёвку на стену в хрущевке, он наносит его слоями по полмиллиметра. Выводит бугры, сначала медиальный бугор, потом дистальный бугор, рисует фиссуры первого и второго порядка. Я лежу и думаю, «Зачем в темноте, где никто никогда не увидит, устраивать такую красоту?» А он выводит, Микеланджело в белом халате, каждый слой, пик лампой, каждое полимеризационное пик, минус пять тысяч рублей из семейного бюджета. Лампа работает как кассовый аппарат, пик-пик-пик, в глазах темнеет, в кармане пустеет. Финал работы в кресле шлифовка, берут копирку, толщина восемь микрон, тоньше, чем совесть у некоторых людей. Покусайте, говорит, стучу челюстями, звук, как у старого пулемёта. Мешает? Мешает, врач берёт бор, делает лёгкое вж-ж-ж, убирает один микрон, снова покусайте. Стучу, чистый звук, идеальное смыкание, зубы встретились, как родные братья после долгой разлуки, индивидуальный окклюзионный контакт, выплюнул резину, прополоскал, форма как у молодого коня. Врач уставший, глаза под микроскопом покраснели, но молчит, гордый, он победил биологию и физику.
Ноги несут меня к выходу, радость переполняет грудную клетку, и тут на моём пути встаёт она, финальный рубеж, стойка администратора. Там сидит девушка, Cнежана, лицо ангельское, взгляд как у полковника налоговой полиции перед выемкой документов. Она смотрит в монитор, долго, пальцы порхают по клавиатуре, как у пианиста Дениса Мацуева. Каждый стук клавиши отдаётся у меня в левом виске, она суммирует мой адгезивный протокол. Снежана поднимает глаза, улыбается настолько вежливо, что у меня перехватывает дыхание, с вас, говорит, сорок восемь тысяч сорок рублей. Пауза, в фойе клиники затихает музыка, птички в телевизоре перестают петь, рыбки замирают, сорок восемь тысяч, за один корень, по цене квадратного метра в Воркуте, я молчу, воздуха не хватает, картой или наличными? спрашивает Снежана, голос мягкий, как заварной крем. Достаю пластик, рука тяжелая, как у штангиста, прикладываю к терминалу, терминал думает, долго, он как будто проверяет, достоин ли я вообще этого зуба. Мобильный банк присылает сообщение, «Вы уверены?» Нажимаю «да». Терминал издаёт победный писк, деньги ушли в зрительный зал. Снежана выдаёт чек, чек длинный, как рулон туалетной бумаги, начинается от самого пола и уходит в бесконечност, читаю спецификацию, это поэма в прозе. «Использование коффердама одна штука», ладно, резина была синяя, импортная, «Анестезия артикаинового ряда два карпула», хорошо, комарик был породистый, «Обработка канала никель-титановым инструментом»… «Внутриканальное ультразвуковое орошение»… и в самом конце, мелким шрифтом, «Ассистирование в четыре руки». Задумался, доктор работал двумя руками, ассистентка двумя, и того четыре, математически верно, но почему за их конечности плачу я? Если бы пришел практикант и засунул туда еще две руки, я бы остался без машины. Снежана протягивает мне фирменный пакетик, внутри маленькая паста, щётка и визитка. На ней написано, «Ваша улыбка - наша забота». Я понимаю фразу буквально, моя улыбка теперь действительно принадлежит им, в качестве залога.
Выхожу на крыльцо, ветер дует в лицо, щека ещё немного онемевшая, но зуб уже чувствует прохладу, настоящий, премиальный. Трогаю его языком, каждый миллиметр этого бугра теперь обошелся мне в месячную пенсию моей мамы. Жаль, что нельзя улыбаться только одной левой стороной, чтобы все на улице видели, куда ушли сбережения. Но знаете что? Я иду по городу, смотрю на людей, вокруг кризис, климат меняется, цены растут, а у меня во рту нанотехнологии, восьмимикронная окклюзия, медиальный бугор ручной работы. Дорого? Очень. Страшно? Безумно. Но теперь, если жизнь решит зацепить меня за живое, у меня есть чем ей ответить. Есть чем стиснуть челюсти, есть чем улыбнуться на все сорок восемь тысяч.
25.08.2026 19:31
Музейный Смотритель
Мне семьдесят, из них почти полвека
Здесь, в этих залах, вдоль и поперёк.
Я помню каждый скрип под человеком,
И пыли невесомый завиток.
Я часть молчанья, призрак, тихий стражник.
Невидимый, как воздух меж картин.
Я знаю, где лежит клочок бумажный,
В котором трещина, как злой морщин.
Вот Рембрандт, лица тонут в полумраке,
Старик еврейв его глазах века.
Я видел слёзы, видел, как во фраке
Стоял министр, дрожала как рука
У девочки, пришедшей с целым классом.
Она смотрела в эту темноту
И что-то находила не для массы,
А личное, свою одну мечту.
А здесь Шишкин, медведи лезут в чаще.
От них исходит запах смоляной.
И каждый гид, по-своему кричащий,
Твердит про «утро», споря сам с собой.
А я молчу, я знаю дело в свете,
Что падает на хвою, как живой.
Как будто сосны, маленькие дети,
Поставленные к стенке на постой.
Вот зал войны, здесь дышится иначе,
Верещагин, скелеты средь песков.
Тишина здесь не молчит, а плачет,
Сплетая воедино звон оков,
И крик, и свист, и лязг оружья ржавый.
Сюда приводят школьников, спешат,
Смотрите, дети, подвиг нашей славы.
А дети на скелеты не глядят,
Им страшно, им бы к морю, к Айвазовским,
Где пена бьётся в солнечный гранит.
А здесь стоит, как памятник отцовский,
Тот запах крови, что паркет хранит.
Я научился слышать полотно,
Вот этот синий это боль утраты.
А этот красный пролито вино,
Или закат, в котором нет возврата.
Я знаю биографии вещей.
Вот ваза, пережившая бомбёжку.
Вот стул, на нём сидел один плебей,
Став королём, потом пошёл под ножку истории.
И только бархат стёрт .
Вещи не лгут, они не знают лести.
Они архив, ухой, беззвучный морг,
Надежд и славы, подлости и чести.
Ко мне подходят, «Где у вас буфет?»
«Скажите, как найти уборную скорее?»
«А это правда Рафаэль? Иль нет?»
Я навигатор, в мёртвой галерее.
Я тень, что поправляет шнур оградный,
Когда толпа напирает плечом.
Я тот, кто гасит свет, когда несносно,
Звенит замок на запертой двери.
И тишина становится допросом:
"Что видел ты сегодня? Говори".
И говорят полотна, шепчут рамы.
Сквозь лак веков просвечивает быт.
Любовные и подлые программы,
Тот миг, что был художником забит
В холстину, как беспомощный и рваный
Последний гвоздь в расшатанный карниз.
Вот дама с горностаем, взгляд туманный.
Она не поза, нет, она каприз монарха,
В её зрачках таится
Не только нежность, но и лёгкий страх.
Она боится завтра отравиться,
Боится пыли на своих губах.
А в зале греков мрамор дышит стужей.
Безрукая Венера смотрит вдаль.
Её никто не назовёт «супругой», «мужем».
Ей незнакома ни одна медаль.
Она канон, мдея, воплощенье.
А мне в ней видится живая плоть.
Я вижу рук утраченных движенье,
Которым время силилось колоть,
Но не смогло, осталась только вечность,
Холодная, как зимняя Нева.
И в этой позе, вся бесчеловечность
И вся божественность людского существа.
Я знаю их всех лично, как соседей,
Вот с тем «Пейзажем» мы пережили потоп,
Трубу прорвало, с этим «На обеде».
Пожар в подсобке, я его сгрёб,
Пока дымились стены кабинета.
Они мне дети, немощны, слепы.
Безмолвные свидетели планеты,
Застывшие осколочки толпы,
Что шла веками мимо королями,
Курсистками, солдатами, детьми.
Я хранитель их последней памяти,
Их поводырь меж новыми людьми.
Мой пост на грани, между явью, снами,
Меж тем, что было, и что видит гость.
За мной захлопнут двери со щелчками,
Я в этом теле временный лишь гвоздь.
Придёт другой, моложе и ретивей,
И будет так же протирать стекло.
Но будет ли он слышать, как в порыве,
Беззвучном, бьётся времени крыло.
За каждым мазком, трещиной и тенью?
Поймёт ли он, что он не просто так,
А главный экспонат, по провиденью,
Чей молчаливый и усталый шаг.
И есть тот самый клей, что держит вместе,
Осколки судеб, гения, эпох.
И в этом ни трагедии, ни мести.
Лишь тихий, еле слышимый итог.
24.08.2026 19:34
Монолог: Люди как Оружие
(Михаил Жванецкий, выходит на сцену, выдерживает долгую, тяжелую паузу, достаёт из бокового кармана мятый платок, медленно вытирает лоб, не отрывая взгляда от зала. Убирает платок, поправляет воротник пиджака так, словно тот стал ему резко мал и давит на горло. Очки не надевает держит их за дужку, и они тихонько, в такт его дыханию, постукивают по пуговице жилета, тук… тук… тук.)
Всё-таки человек удивительно устроен, мы всю жизнь что-то изобретаем, чтобы защититься от соседа, а в итоге изобретаем зеркало. (Делает шаг вперёд, к самому краю сцены, наклоняется к залу, понижая голос до доверительного шепота.) Вы замечали, как мы похожи на то, чем стреляем? Нет, правда, внимательно посмотрите, люди это ведь чистейшее, высокоточное, а иногда абсолютно ржавое, брошенное в грязи оружие. С конвейера-то, из роддома, мы все выходим новенькими, блестим, пахнем присыпкой, молоком, мамиными слезами радости, калибр вроде у всех плюс-минус одинаковый. А потом начинается жизнь, начинается специализация, нас начинают заряжать, Родина, школа, обиды, безответная любовь… каждый пихает в нас свой патрон. Вот есть люди-пулемёты, огромная скорострельность, шум, грохот, гильзы летят во все стороны, под ногами не пройти. (Быстро-быстро машет рукой, показывая, как летят гильзы, но тут же резко обрывает жест.) Он говорит, говорит, строчит идеями, претензиями, лозунгами, за минуту триста слов. Эффект? Ноль, патроны-то холостые, но сколько крика! Страху много, урона никакого, а к вечеру, перегрелся и заклинил, и вот он сидит в пустой кухне, смотрит в одну точку, сипит сорванным голосом, остывает… Ждёт, пока кто-то придёт и поменяет ему ствол, а никто не приходит, кому нужен заклинивший пулемёт?
А есть люди оптическая винтовка, тихо сидит в углу, на вечеринках молчит, к стенке прислонился, в споры не лезет. Вы его даже не замечаете, он в камуфляже своего старого свитера. Но он смотрит, через стёклышко смотрит, наводит на вас свой внутренний, ледяной перекрестик. Два часа молчит, а потом, когда вы меньше всего ждёте, когда вы открылись и рассмеялись, он делает один короткий выдох. И говорит одну фразу, без крика, без эмоций, спокойно так, с лёгкой улыбкой, и прямо в самое больное, в самое не защищённое. В пупок, в детство, в вашу тайную слабость, и всё, вы наповал, вы лежите с открытым ртом, истекаете обидой. А он уже аккуратно, щелкая замочками, собирает свой чемоданчик, накидывает плащ и уходит в туман. Высокий профессионал, страшный человек, выжженная земля вокруг него. (Останавливается, перекладывает очки из правой руки в левую, взгляд становится тяжелым, пронзительным.)
Но хуже всего, конечно, граната, с чекой, это наши близкие, как правило, самые родные, мамы, мужья, взрослые дети, или мы сами по вечерам после работы. Вот он стоит в коридоре круглый, ребристый, тяжелый от дневной усталости, и ты ходишь вокруг него на цыпочках, боком, боком… (Показывает телом, как обходит невидимое препятствие, втянув голову в плечи.) Потому что знаешь, чека держится на честном слове, на соплях она держится, чуть задел плечом, не так чашку поставил, не тем тоном спросил про деньги, хрясь! Чека вылетает с металлическим щелчком, и времени у тебя четыре секунды, чтобы закрыть лицо руками. Бабах! Осколки летят по всей квартире летят старые обиды, упрёки, крики, вспоминается всё до седьмого колена. А через полчаса этот человек сидит на полу среди руин, среди разбитой посуды и простреленных чувств, обнимает колени, плачет и навзрыд говорит, «Ну я же не хотел… Меня просто сорвало, понимаешь? Сорвало!» Сорвало его… А душу твою, в решето изрешеченную, кто зашивать будет? Нитки где взять такие, чтобы не гнили? Самое страшное это ядерное оружие, это такие большие, авторитетные люди, родственники-патриархи или начальники, они никогда не кричат, им не надо, они просто присутствуют. Вошел такой человек в комнату, и воздух сразу тяжелеет, дышать трудно, у него на лице написано, «Ребята, у меня внутри плутоний, если вы меня обидите, если я рвану, то сдохнут даже ваши нерождённые правнуки». И все сразу улыбаются, заглядывают в глаза, вежливо двигают ему лучший стул, подносят чай на блюдечке. Это называется «политика сдерживания», страшная штука, на ней держится мир в семье, мир, построенный на парализующем страхе.
(Садится на край суфлерской будки или на выставленный на сцене стул, опускает голову. Долго молчит, глядя на свои туфли, говорит тихо, почти без интонации.) Но я о другом хочу спросить, о пронзительном, мы ведь часто забываем, что любое оружие создано только для одной цели, сделать дыру там где только что было целое. Была живая плоть стала рваная рана, был доверительный разговор стала стена. Один ранит словом, другой ледяным молчанием на трое суток, третий просто уходом, тихо прикрыв за собой дверь. Оружие не умеет обнимать, оно для этого не приспособлено конструктивно, попробуйте обнять оголённый штык. Ну? Сделайте шаг навстречу, прижмитесь грудью, то-то и оно, кровь пойдет. И вот мы ходим по улицам города, заряженные, возведённые, снятые с предохранителя, Едем в метро, толкаемся локтями, смотрим волками, жмём губы, ждём подвоха каждую секунду. Боимся, что в нас выстрелят первыми, и от этого жуткого, животного страха жмём на свой собственный курок, бьём на опережение. По невинным, по тем, кто просто мимо шёл и потянулся к нам рукой. (Встаёт со стула, очки медленно убирает в нагрудный карман, его рука при этом заметно дрожит.) А самое грустное, знаете что? Оружие ведь никогда, слышите, никогда само себя не чистит, и патроны само из себя вытащить не может. Металл не умеет плакать, ему нужен кто-то другой, кто-то тёплый,кто подойдёт сзади, бережно перехватит дрожащие руки, сотрёт ветошью копоть и нагар с лица. Заглянет в этот темный, уставший от злости ствол и прошепчет, «Ну всё… всё, маленький мой, тихо… Война окончена, ты дома, давай-ка полежи в чехле, отдохни».
Мы все всю жизнь ищем того, кто нас разрядит, кто заберёт этот проклятый, тяжелый патрон из патронника, положит его на ладонь, спрячет в карман, а потом покажет пустые руки, «Смотри, мне нечем тебя ранить, тебе больше не нужно защищаться, я без оружия. Видишь? Я голый перед тобой». Но мы не верим, мы разучились верить, мы смотрим на эти пустые руки и ищем в них спрятанное лезвие. И продолжаем держать палец на спуске, до судороги в суставах, до белых ногтей, ждём команды «пли». И каждый день стреляем, друг в друга, в упор, без предупреждения, по площадям… А потом, когда дым рассеивается, искренне удивляемся, почему вокруг так много раненых? Почему так чертовски, смертельно холодно в этих наших пустых, простреленных насквозь, одиноких квартирах? Где все? А никого, все убиты.
(Подходит к кулисе, останавливается, поворачивается вполоборота к залу, лицо уставшее, постаревшее.) Предохранитель, товарищи… Слышите меня? Нащупайте у себя за ухом, в душе, в сердце, этот маленький рычажок, поставьте себя хотя бы на одну ночь на предохранитель. Перестаньте целиться, дайте миру… дайте вашим детям поспать. (Уходит за кулисы медленным, тяжелым шагом, не дожидаясь аплодисментов. Занавес.)
24.08.2026 18:06
Судья
Он входит в зал, как входит в келью инок,
От мира внешнего отсечь себя готов.
Здесь нет фамилий, званий, нет картинок,
Есть только сумма фактов, тяжесть слов.
На нём не мантия, на нём броня закона,
Сухая, чёрная, без складок и затей.
И взгляд его резец хирурга, ровно,
Вскрывающий нутро людских страстей.
Он помнит их всех, студентку с рваной чёлкой,
Что била мать за тысячу рублей.
Старуху, что ворчала тихо, колко,
И отравила всех своих голубей.
Солдата, что вернулся без рассудка,
С войны, которой не было в сводках новостей.
Он слушал бред его, и было жутко,
Как ложь калечит преданных людей.
Он видел слёзы, крокодильи реки,
Солёный, искренний, отчаянный родник.
Но правосудье опускает веки,
Оно не плачет, глядя жертве в лик.
Ему несут тома, протокол допроса,
Показания, экспертиз, лес из бумаг.
Где запятая, ключ всего вопроса,
Где многоточие, запрятанный овраг.
Он читает, не глазами кожей,
Выхватывая суть из шелухи.
«Характеризовался в целом… был моложе…
Не отрицал… мотивы нелегки…»
И вот он пишет, буква к букве, плотно,
Как будто строит стену кирпичом.
Каждое движенье, бесповоротно,
И каждый довод, выверен, силён.
Он знает, за решеньем крик и шёпот.
Разрушенный уют, оборванный полёт.
Тюремный двор, изломанный чей-то опыт,
И кто-то, кто прощенья не дождётся.
Он знает цену власти, горькой, мёртвой,
Когда ты лишь последняя черта.
И право быть единственною жертвой,
Даётся только лезвию кнута.
Он пишет приговор, не человеку,
Поступку, злу, разрыву бытия.
И вписывает в хроники, от века к веку:
«…именем Российской… постановил… Судья».
Он дома снимет мантию, повесит,
Нальёт некрепкий кофе, посмотрит на семью.
И будет молча груз свой тяжкий весить,
Чужую жизнь, смешавшуюся с его судьбою.
Он не палач, не бог, не избавитель,
Он просто человек, в его руке весы.
На них вина, на другой сокрытый,
Голодный ужас сломанной оси.
По ночам ему не снятся судьбы,
Ему не снятся прокуроры, клеть.
Ему лишь снится, он стоит над срубом,
А в срубе том, и жизнь, и боль, и смерть.
Он молчит, и смотрит в эту бездну,
Пытаясь взвесить свет и тень до дна.
…И снова утро, снова путь к подъезду суда,
Где справедливость… так страшна.
23.08.2026 23:50
Сантехник
Он входит в дом не как желанный гость,
А как хирург в прокуренный подъезд.
В его руке, стальная, злая трость,
И в сумке лязг, и ключ, и медный крест.
Его зовут, когда надежды нет,
Когда прорвало, хлынуло, течёт,
Когда бессилен весь панельный свет,
И быт даёт мучительный отсчёт.
Он видел всё: хрущёвский жирный стояк,
Забитый так, что дышит через раз,
И новостроек вычурный пустяк,
Где пластик с браком режет зоркий глаз.
Его лицо пергаментная пыль,
Прожилки трещин, как на чугуне.
В глазах его, не радость и не быль,
А лишь узоры ржавчины на дне.
Он пахнет сваркой, сыростью, трубой,
Намыленной фуфайкой и свинцом.
Он говорит не с вами, а с судьбой,
С её капризным, ледяным лицом.
«Ну, показывайте, где у вас прорыв».
Идёт на кухню, щурится на кран.
Его движенья, сдержанный нарыв,
Вот-вот прорвётся мудрости туман.
Он смотрит под колено, щупает стык,
Бормочет что-то матерно и зло,
Как будто древний жертвенный язык,
Которым бедам всем звучит назло.
Он жрец воды, её слепых артерий,
Что пуповиной связывают нас
С гудящей бездной ТЭЦ, где средь мистерий
Родится пар, дающий каждый час
Тепло и свет, и этот кипяток,
Что мы ругаем, если чуть остыл.
Он знает труб невидимый поток,
И сколько вынес он, и сколько жил.
Вот он разводит свой разводной ключ,
Как будто челюсть древнего зверья.
И скрежет рвёт спасительный тот луч,
Которым держится ещё семья,
Ещё покой, уют, где чашки в ряд,
Где дети спят и виден сериал.
А под паркетом, рубы-змеи спят,
И он один их тайну разгадал.
Срывает гайку, струйка, как змея,
Шипит и бьётся, пачкая штаны.
Вода уходит, злобу затая,
В подвальный мрак кромешной тишины.
А он спокойно, словно дирижёр,
Меняет нить прокладки намотав,
И в этом жесте строгий приговор
Всем тем, кто ставил трубы, наплевав
На ГОСТ, на совесть, на чужую жизнь.
«Тут пакля сгнила, двадцать лет почти.
Держись, хозяин, за систему, жмись.
Но вечно не получится везти».
Он Атлант, держащий на плечах
Не небосвод, а быта хрупкий свод.
Он видел слёзы в женских очах,
Когда смывает праздничный пирог
Канализации безжалостный поток,
И видел ярость сжатых кулаков,
Когда последний лопнувший виток
Лишал людей последних башмаков.
Он закрутил, проверил, тишина.
Вода смирилась, больше не течёт.
В квартире снова мир и глубина,
А он квитанции выписывает счёт.
Сумма смешная за спасённый мир,
За то, что ночь пройдёт без катастроф.
Он незаметный, сумрачный кумир
Многоэтажных каменных дворов.
Уйдёт, оставив за собой шлейф дыма
Дешёвых папирос и едкой сварки,
И станет снова бытом-невидимкой,
Вписавшись в коммунальной жизни рамки.
А вы, закрыв за ним на ключ замок,
Поставив чайник, выдохнете всласть.
Но знайте: где-то лопнул завиток,
И где-то снова прохудилась страсть
Системы старой, и в другой квартире,
В другом подъезде, в этот самый час
Его опять зовут в бетонном мире,
Чтоб он от новой гибели их спас.
И он придёт, без пафоса, без лести.
Раскроет сумку, будто арсенал.
Он страж артерий, рыцарь мокрой мести,
Последний бог, кто вас не предавал.
23.08.2026 00:32
Мясник
На стыке вен, где город вяжет узел,
Где день вчерашний смрадом отдаёт,
Стоит мой дом, мой храм и мой обузел,
Холодный цех, что кровью настаёт.
Здесь нет имён, а только части тела,
Корейка, шея, вырезка, антрекот.
Я проводник из тёплого предела
В холодный мир тарелок и забот.
Заходит утро в белые ворота,
Неся с собой туман и скрип колёс.
Дрожит земля от рёва и икоты,
От хрипа, что до самых жил пророс.
Я надеваю фартук белый, жёсткий,
Как саван для того, кто был живым.
Точу ножи, на отблеске полоски,
Мой взгляд, прямой, сухой, неумолим.
Мне говорят, «В тебе ни капли веры,
Ни состраданья к твари, что дрожит».
Но что есть жалость? Слабость полумеры.
Я тот, кто ставит точку, кто решит.
Я видел взгляд коровы перед боем,
В нём вечность, поле, солнце и туман.
И эту вечность я беру с собою,
И прячу в ледяной самообман.
Мои ладони, карта вен и шрамов,
Пропахли сталью, солью и нутром.
Я знаю вес предательства баранов
И крик свиньи, что бьётся под ребром.
Я разделяю мясо на волокна,
На ровные, как совесть, пласты.
Я тот, кто знает, как хрупки все окна
Меж бытием и царством пустоты.
Заходит дама в кружевных перчатках,
Брезгливо морщит тонкий, чуткий нос.
Берёт филе, и в мыслях, в отпечатках,
Рисует ужин при мерцаньи роз.
Ей невдомёк, что этот нежный ужин,
Пропитанный вином и болтовнёй,
Был собран мной, был мною обезоружен,
Живой комок, что был самим собой.
Приходит старец, пальцами сухими
Перебирает рёбра и мослы.
Он знает цену, не деньгам-стихиям,
А жизни, что суровей кабалы.
Он ищет кость для наваристой юшки,
Чтоб старость греть и память ворошить.
И мы молчим, два бедные избушки,
Что знают, как на свете трудно жить.
Работа танец, точный и жестокий,
Разрез, удар, движение пилы.
Я хирург жизни, строгий, одинокий,
Снимающий покровы со скалы.
Под кожей, та же глина, та же влага,
Что в нас самих течёт и бьётся в такт.
И вся культура, гордость и отвага,
Лишь тонкий слой, неоспоримый факт.
Я не убийца, я последствий честность,
Вы едите ложь, приправленную для глаз.
Я вижу смерть, её прямолинейность,
Её бездарный, но простой рассказ.
Вы смотрите на стейк, я на предтечу,
На тёплый пар, что вышел из груди.
И эту ношу я взвалил на плечи,
Стоять последним, быть на полпути,
Между лужайкой и горячей печью,
Между дыханьем и простым «уйди».
А ночью, в тишине, когда витрины,
Покрыты белой, саванной росой,
Мне снятся не кровавые картины,
Не хриплый вой и взгляд чужой, косой.
Мне снятся травы, сочные низины,
И стадо, что бредёт на водопой.
И в этом сне я не творец распада,
Не жрец ножа, не вестник тишины.
Я просто часть огромнейшего стада,
И все мы здесь друг другу вручены.
И в нас одна и та же есть прохлада,
И жилы наши так же сплетены.
Потом звонок будильника, и снова
За пазухой холодная сталь.
В моих руках, основа из основы,
Живая плоть, которую не жаль.
Но это ложь, к ней не найти покрова.
За каждым взмахом, тихая печаль.
Я смываю кровь, смываю очень чисто.
Смываю с рук, с лица и с топора.
Но знаю я, что где-то там, лучисто,
Осталась метка, словно до утра,
Пылает шрам, и мысль, как у συνωμοσίαςа*,
Твердит, «Ты проводник, но ты дыра».
Дыра, в которую уходит трепет,
Сквозь призму ценников и на весы.
И этот ежедневный смертный лепет,
Лишь часть моих рабочих полчасы.
А мир вокруг, он так красив и нелеп,
И он так хочет мяса и колбасы.
И я даю, ведь в этом вся задача.
Не осуждать, не плакать, не жалеть.
Быть просто функцией, и пусть незрячий
Тот, кто попросит плоти, чтобы съесть.
Я механизм, холодная подача.
Я просто Мясник, каким я должен есть.
Примечание: συνωμοσία (sinomosía) от греческого «заговор». Здесь используется для передачи ощущения навязчивой, заговорщической мысли.
20.08.2026 10:02
Дирижёр
Он поднимается. Ещё в партере кашель,
Настройка струн, похожая на спор.
Он капитан, он главный, он старший,
Седой, сухой, безмолвный дирижёр.
И зал затих, не шелест, не дыханье.
Сто первый стул поймал последний скрип.
И время сжалось в точке ожиданья,
И мир на миг от суеты отвык.
Он не глядит на бархат, позолоту,
На люстры, что роняют сонный свет.
Он видит партитуру, как работу,
Как донесенье из минувших лет.
Вот здесь легато, длинная дорога,
Вот здесь стаккато, колкий стук сердец.
Здесь форте, ярость гневного пророка,
Здесь пианиссимо, всему конец.
И лёгкий взмах, не палочкой рукою,
Как будто воздух гладит и лепит.
И первая виолончель с тоскою
О чём-то сокровенном говорит.
Вступают скрипки, тысяча терзаний,
Как будто дождь по крыше застучал.
Он ловит звук на грани пропаданья
И раздувает пламя из начал.
Он не творец, Он только переводчик,
С забытого, небесного письма.
Он нерв, он руль, он лоцман, он наводчик,
Чья воля подчинила всё сама.
Он знает всех: вот флейта, словно птица,
Забьётся в клетке медного шторма.
Вот тот валторн, что должен усомниться
И опоздать на такт, сойдя с ума.
Он видит лица, видит лоб вспотевший
У юного тромбона, видит, как
Скрипач седой, от времени уставший,
Смычком ведёт, впадая в полумрак.
Он их психолог, их тиран, их бремя.
Он слышит фальшь за миг до звука нот.
Он держит на плечах своих всё время,
От первых тактов до больших высот.
Вот крещендо, нарастает буря,
Сметая быт, как карточный приют.
Он, брови на висках своих нахмуря,
Ведёт полки в решающий редут.
Он сам гроза, он напряженье в жилах,
Он ток, прошедший через сто сердец.
Он память о давно пустых могилах,
Где спит под камнем истинный творец.
И взлёт руки! И медь гремит о медном,
И ливень струн, и барабанный град!
И кажется, что в зале заповедном
Не люди, души ангелов сидят.
И вдруг обрыв секундная могила.
Ни звука, пауза, глоток пустот.
Та тишина, что музыку вскормила
И что её, безжалостно, убьёт.
Последний взмах, затух аккорд финальный,
Растаял, как туман над мостовой.
И он стоит, беспомощный, реальный,
С опущенной, поникшей головой.
И пот течёт, руки чуть дрожащие,
Уже не боги, просто слабый люд.
Он отдал всё, он вынул настоящее
Из нотных знаков за пять-десять минут.
А зал ревёт, он ничего не слышит,
Оглушённый своей же тишиной.
Он только видит, как партер колышет
Восторженной, неистовой волной.
Он кланяется сухо, чуть неловко,
Смущённый этим шквалом похвалы.
В нём нет уже того черта, что ловко
Кроил миры из звуковой иглы.
Он человек, ослабли нити власти.
Оркестр, как очнувшийся вулкан,
Гудит, шумит, распался вновь на части,
На гобоиста, что немного пьян,
На скрипача, что думает о дочке,
На флейту, что торопится домой.
Он ставит в партитуре точку, точку…
И уступает рампе и толпой.
И уходя в кулисы, в полусумрак,
Он снимет фрак, наденет плащ простой.
Обычный, смертный, стар и чуть угрюмый,
Разбавленный вечерней суетой.
Никто и не узнает в этом теле
Того, кто полчаса тому назад
Держал в руках и вьюги, и метели,
И вёл на смерть божественный отряд.
18.08.2026 23:37
Монолог: Мир без Нефти
(Слышен оглушительный, металлический скрежет звук падающего на мраморный пол микрофона эхом разносится по колоссальному, мёртвому пространству. Это Генеральная Ассамблея ООН. Раньше здесь решались судьбы наций, теперь гуляет сквозняк. Огромный сине-золотой занавес за трибуной покрыт слоем серой пыли, а эмблема с картой мира зловеще перекошена.
Вспыхивает одиночный, хирургически-белый прожектор. Луч бьёт строго вертикально сверху вниз, высвечивая зеленую мраморную трибуну. Внутри светового столба высокая, костлявая фигура G-Man'а. Синий костюм выглядит вызывающе чистым на фоне общего разорения. Левая рука намертво сжимает серый металлический кейс.
Он медленно, под углом поворачивает голову к залу. Его веки не двигаются. Глаза неестественно расширены, а зрачки бешено пульсируют, пытаясь сфокусироваться на пустых креслах, где когда-то сидели лидеры сверхдержав).
G-MAN: Мисссс-тер... Человек. (Он делает резкий, дёрганый шаг вперёд. Подошва дорогой обуви издаёт неестественно громкий, хрустящий звук под ногами ломается заброшенный кем-то пластиковый пропуск делегата. Он замирает, наклонив туловище под странным, ломаным углом). Вы... думали... что этот мир держится на вашей... воле? На ваших... ко-о-нституциях? На вашей... так называемой... «демократии»? (Уголки его губ резко, судорожно ползут вверх в карикатурной, пугающей полуулыбке. Пальцы правой руки начинают совершать волнообразные движения в воздухе, словно перебирая невидимые струны).
Как... наивно. Достаточно было... выдернуть... одну... тонкую... черную... нить. Из самого... сердца... земной коры. (Он резко вскидывает руку и подносит указательный палец к своему лицу, переводя взгляд прямо сквозь пространство на вас, сидящего перед экраном. Его зрачки на секунду замирают). Да... именно... вы. Вы... там, в темноте. Не оборачивайтесь... назад. Там... никого... нет. Вы ведь... смотрите это... на своем устройстве? О... я чувствую... как оно нагревает... ваши... пальцы. Наслаждайтесь... этим теплом. Это... последний... импульс... уходящей... эпохи.
(В этот момент в глубине пустых ярусов зала ООН раздаётся шорох. Десятки выживших, превратившихся в дикарей бывших дипломатов и беженцев, прячущихся в темноте между креслами, испуганно сжимаются в комочки. Слышен тихий, панический шепот на пяти разных языках и судорожный стук зубов от пронизывающего холода). (G-Man медленно опускает руку и берётся за узел своего галстука. Он сжимает его и с силой дергает вниз, но галстук остается идеально ровным. Голос становится тише, приобретая металлический, вибрирующий отзвук, который заставляет шепот в зале мгновенно оборваться).
Посмотрите... вокруг себя. Это не конец света, о котором вам... пели в ваших... церквях. Или... на этих... пафосных... трибунах. Это всего лишь... прекращение... контракта. Сроком... в полтора... столетия. (Он делает два быстрых, скользящих шага к самому краю трибуны. Его ботинки зависают над пустотой президиума. В темноте зала кто-то из беженцев громко, всхлипывая, молится. G-Man даже не поворачивает головы на звук, но его лицо искажает гримаса отвращения).
Вы привыкли... к теплу? Какая... роскошь. Скоро... этот зал... окончательно промёрзнет. Зима больше не... подчиняется... вашим... резолюциям. О, я вижу... как вы жметесь друг к другу в этих... бархатных креслах. Без мазута. Без... газа. Без... надежды на... центральное... отопление.
(Он перекладывает кейс в правую руку. Замок кейса издает резкий, сухой щелчок. Эхо отскакивает от пустых рядов Франции, Китая, США. Люди в зале вздрагивают, закрывая уши руками).
Ваши... дороги. Великие... шоссе. Теперь это просто... памятники. Памятники... вашей... гордыне. Слой асфальта... медленно... трескается. А по нему... не бегут... ваши... блестящие коробочки. Слышны лишь... шаги. Миллионы... усталых... голодных... ног.
Вы... верили... в глобальный... рынок? В международное... право? Мои... работодатели... находят это... забавным. (Он внезапно замолчат посреди фразы. Его голова начинает мелко и часто дрожать, будто у старого робота. Из темноты зала доносится сдавленный, полный ужаса крик кто-то не выдерживает этой мертвой паузы. Наконец, G-Man резко выпрямляется, тяжело и шумно втягивая воздух ноздрями).
Сухогрузы... замерли в портах. Их винты... больше не режут... океан. Самолёты... эти ваши... стальные птицы... теперь просто... дорогой... металлолом, врастающий в землю на... заброшенных... взлётных полосах. Ткань... вашего... искусственного... мирка... порвалась. Вы снова... заперты. Каждый... в своей... маленькой... провинции. Навсегда.
(Он медленно поднимает левую руку и указывает длинным, бледным пальцем прямо в объектив вашей камеры, пробивая четвертую стену насквозь). Не надо... так... смотреть на меня. Вы... сами... подписали... этот... акт... приемки-передачи. Каждый раз... когда... выбрасывали... пластиковый... стаканчик. (В зале ООН начинается едва заметное шевеление. Люди, поддавшись первобытному страху, начинают медленно, на четвереньках отползать к выходам, шурша обрывками старых документов. Но тяжелые дубовые двери заперты снаружи). Где... ваши... удобрения? О... их нет. Земля... истощена. Она больше... не хочет... кормить... восемь... миллиардов... ртов. Тракторы... стоят, уткнувшись носом в сухую грязь. Без дизеля они... не полезнее... камней. А медицина? О... этот триумф... науки. Антибиотики... шприцы... стерильные пакеты... полимеры... Всё это... было... нефтью. Вы разменяли... чудо... пластика... на... средневековую... заразу. Вы будете умирать... от простых... царапин. Прямо... здесь. В этом... зале. Снова. Как... в старые... добрые... времена.
(G-Man отступает на шаг назад, в самую глубину светового луча. Его фигура начинает казаться плоской, почти двухмерной в жестком свете. Оставшиеся в темноте люди затихают, парализованные его ледяным спокойствием). Вы... зажигаете... лучины. Вы... рубите... кресла из красного дерева... чтобы согреть... детей. Вы... откатились... назад. Но... у вас больше нет... того... угля... и тех... лесов... что были... триста лет назад. Вы... съели... свой... аванс. Иронично... не правда ли? Вы так... боялись... ядерной... войны. Вы... строили... убежища. Но... цивилизация... рухнула... без единого... выстрела. Она просто... испустила... дух... когда... высохла... последняя... скважина. (Он замирает. Его лицо становится абсолютно каменным. Он смотрит на публику в зале и одновременно на вас сквозь экран, словно разглядывает насекомых под стеклом). Ну... что ж. Время... не ждёт. Ваше... время... вышло.
Я пришел... не спасать вас. Я пришел... зафиксировать... убытки. Прежний мир... был... весьма... прибыльным... предприятием. Но... конъюнктура... изменилась.
(Он медленно поднимает правую руку на уровень груди. Большой и средний пальцы соприкасаются. В зале ООН раздается дружный, задушенный выдох ужаса люди инстинктивно сжимаются в комочки, ожидая конца).
Иллюзия... движения... окончена. Добро... пожаловать... в реальность. В... статичную... реальность. Просыпайтесь... мисссс-тер... Человек.
И... выключите... свой... экран.
(Слышен оглушительный, хлесткий щелчок пальцев. Прожектор мгновенно гаснет. Из темноты доносится дружный, леденящий душу вопль сотен запертых в зале людей, который резко обрывается, погружая пространство в абсолютную, звенящую тишину).
18.08.2026 20:49
Последнее Прощай...
(На сцене полумрак, в центре обычный деревянный стул, на нём сидит Мужчина, ему около сорока, но выглядит он старше. На нём простая свободная одежда, голова гладко выбрита, на правой стороне черепа виден длинный, уже посветлевший хирургический шрам. Он смотрит прямо в зал, спокойно, глубоко, без театрального надрыва, говорит тихо, но так, что слышно каждое слово.) Мужчина: Знаете... самое странное в глиобластоме, это то, как она пахнет, точнее, как она заставляет тебя чувствовать запахи. За три месяца до того, как врачи нашли её на снимке, мне начало казаться, что весь мир пахнет мокрыми осенними листьями и палёной проводкой, я ругал электриков, проверял розетки... А это горела моя память, мои недописанные отчёты, мои детские обиды, лицо моей первой девочки, всё это медленно превращалось в пепел прямо у меня в голове.
Глиобластома четвёртой стадии это не просто болезнь, Это... оккупант, очень вежливый, очень сытый, невероятно сильный оккупант. Она заселяется в твой мозг, как в пустующую квартиру, и начинает переставлять мебель, сначала она забирает периферийное зрение, ты просто перестаёшь замечать птиц на ветках справа от тебя, потом она забирает слова, вы знали, как страшно забыть слово «ключ»? Ты стоишь перед собственной дверью, держишь в руках эту железную штуку, понимаешь, что надо сделать, но имя этой вещи стёрто, твой родной язык рассыпается, как старая газета на солнце.
(Мужчина слабо улыбается, качает головой.) Я не хочу, чтобы вы меня жалели, пожалуйста, жалость это самый дешёвый клей, им ничего не починишь. Я пришёл сказать вам кое-что другое, пока у меня ещё работают речевые центры, пока этот серый узел не доел остатки моей коры. Когда тебе объявляют дату финала, а мне её объявили с точностью до недель, мир резко сбрасывает настройки. Всё, из-за чего я не спал по ночам, кредиты, карьера, чужое мнение, неотвеченные письма, глупые ссоры, боже каким же это оказалось мусором! Чистым, рафинированным шумом.
Знаете, что остаётся, когда уходит шум? Остаются текстуры, тёплая чашка в ладонях, стук капель по подоконнику, запах волос любимого человека, и время. Огромное, тяжёлое, осязаемое время, которое вы... вы швыряете пригоршнями в никуда каждый день, вы убиваете время, думая, что оно бесконечно. А я сейчас готов отдать все свои сбережения, всю недвижимость, всё, что успел заработать, просто за один чистый, безболезненный четверг, просто чтобы пройтись по парку и не упасть из-за нарушенной координации.
(Его голос становится тише, он делает глубокий вдох, на секунду закрывает глаза, видно, что говорить становится физически трудно.) Она подобралась к самому главному, к дыхательному центру, я чувствую, как внутри меня медленно опускается тяжёлый, чугунный занавес. Мой личный биокомпьютер завершает работу, мне не страшно, парадоксально, но сейчас мне легче, чем когда-либо. Я выполнил свою программу, я любил, я плакал, я совершал ошибки, я созерцал это фантастическое небо над головой, Я... я был здесь. Помните об этом, обиды это глупость, страхи иллюзия. Живите, просто, чёрт возьми, живите каждую секунду, пока ваш мозг ещё принадлежит вам, а не какому-то случайному сгустку взбесившихся клеток.
Спасибо, что выслушали, моё время... вышло. (Мужчина закрывает глаза, го голова бессильно опускается на грудь, плечи расслабляются, дыхание останавливается, наступает абсолютная, звенящая тишина. Проходит несколько секунд, вдруг свет на сцене резко меняет спектр, становится холодным, люминесцентным, почти космическим. Звук работающих вентиляторов или гул трансформатора заполняет зал.) Из тени кулис медленно, беззвучно выходит фигура, на ней нет чёрного балахона и косы в руках, она выглядит как безликий функционер в матовом, сером технологичном костюме, лицо скрыто зеркальной маской. Это жнец, он подходит с переди к застывшему телу мужчины, достаёт из кармана небольшое устройство, прозрачную стеклянную сферу размером с крупную жемчужину. Внутри которой пульсирует едва заметный фиолетовый огонёк, прикладывает её к лбу покойного. Из головы мужчины начинает медленно отделяться тонкий, светящийся серебристый шлейф, субстанция, похожая на жидкий свет или дым, это его душа, очищенная от разрушенного тела и болезни. Жнец сферой перехватывает этот шлейф, светящаяся нить послушно, виток за витком, втягивается внутрь стеклянной частицы. Фиолетовый огонёк внутри сферы вспыхивает ярче, поглощая серебро, мужчина на стуле обмякает ещё сильнее, превращаясь в пустую оболочку. Жнец прячет частицу в контейнер на поясе, синхронно разворачивается в обратном направлении и так же беззвучно уходит в тень, сцена медленно погружается в полную темноту.
17.08.2026 08:50
Трубочист
Чёрный человек на сером фоне крыш,
В цилиндре мятом, с ёршиком-пером.
Ты тишину тревожную не слышишь,
Когда над городом гремит рассветный гром.
Ты привиденье из забытой сказки,
Из закопчённых старых букварей.
Лицо твоё из сажи, словно в маске,
А в глубине огни фонарей.
Твой путь наверх по скобам, по карнизам,
Где голубиный помёт и рыжий мох.
Ты подчиняешься железным их капризам,
И каждый шаг твой выдох, новый вдох.
Внизу проспект, трамваи, суматоха,
Людской поток, текущий по делам.
Для них ты точка, странная эпоха,
Осколок жизни, треснувшей напополам.
Они не знают запаха креозота,
Что въелся в кожу, в каждый твой лоскут.
Для них труба лишь часть архитектуры, что-то,
Где дым винтом уходит в пять минут.
А для тебя она гортань дракона,
Хрипящий зев, набитый липкой тьмой,
Где смерть стоит у своего закона,
Где каждый шорох ледяной, немой.
Ты опускаешь гирю, скрежет, скрежет.
И сажа сыпется, как чёрный мёртвый снег.
Металл об камень ненавистно режет,
И замедляет время рваный бег.
Ты помнишь всё, как птица билась насмерть,
Застряв в дымовороте кирпича,
Как ветер выл, пытаясь с крыши наземь
Тебя швырнуть с покатого плеча.
Ты чистишь лёгкие домов из камня,
Чтоб их камины не сошли с ума,
Чтоб пламя билось весело и плавно,
И в очагах не старилась зима.
Ты доктор их простуженных каналов,
Хирург артерий, полных шлака, мглы.
И сколько их, огромных и усталых,
Ты спас от ядовитой кабалы.
Под ногтем ночь, в морщинах пыль столетий.
А в лёгких то, что губит, а не лечит.
И дети тычут пальцем, «Мама, глянь!»
На эту тень, что проглотила рань.
Им невдомёк, что за работу эту,
За право дать домам спокойно жить,
Ты платишь бронхами и солнечным светом,
И рвёшь о камни собственную нить.
Потом, внизу, отмывшись кое-как,
Стряхнув с себя наследие трубы,
Ты выпьешь что-то крепкое в кабак,
Где нет следов ни копоти, ни борьбы.
И в зеркале увидишь на мгновенье
Не трубочиста в саже и пыли,
А человека, чьё предназначенье
Дарить тепло холодному нутру земли.
И снова вверх, по лестнице скрипучей,
Навстречу ветру, холоду и мгле.
Стоять над городом огромной дымной тучей,
Непризнанным героем на чужом челе.
И знать одно, пока огонь в почёте,
Пока есть в мире печи и мороз,
Твоя опасная, незримая работа
Нужнее будет самых пышных роз.
Ты чёрный ангел городских высот,
Хранитель тяги, страж над черепицей.
И дым, что из трубы твоей идёт,
Летящей в небо белою страницей,
Расскажет всем о чистоте простой,
О честном, горьком, въевшемся труде...
Чёрный человек, с душою золотой,
Потерянный на крыше, в высоте, нигде.
Так тянется невидимая сага,
Где каждая труба, отдельный том.
Одна хранит покой аристократа,
Другая бедный, но ухоженный дом.
Ты чувствуешь по запаху, по крошке,
По слою сажи, плотному, как фетр,
Какие здесь готовили лепёшки,
Какой роман сжигал седой поэт.
Ты, исповедник каменных колодцев,
Куда летят невысказанность, боль,
Обрывки ссор, тоска по иноходцам,
И чья-то несыгравшаяся роль.
Весь этот чад, вся эта копоть люди,
Их страсти, сны, несбыточность и быт.
Ты чистишь не кирпич, а чьи-то судьбы,
Снимая то, что в глубине болит.
И иногда, на самом гребне крыши,
Когда закат расплавит горизонт,
Ты ловишь миг, когда почти не дышишь,
И город пред тобой огромный фронт.
Фронт жизни, где в окопах переулков
Идёт война за свет, тепло, уют.
И ты снабженец, чей до хрипа гулкий
Сигнал "Всё чисто!" где-то внизу ждут.
Ты видел всё, и нищету подвалов,
И позолоту надменных палат.
Но дым у всех, у правых и неправых,
Имеет тот же горький аромат.
И эта сажа, как всеобщее мерило,
Как равенство перед лицом огня.
Она безмолвно миру говорила,
Что ночь и холод всех роднят, дразня.
Ты спустишься, ладони пахнут серой.
В ушах гудит простуженный свинец.
И встретишь взгляд, наполненный неверой,
Мол, кто ты, чумазый, грязный молодец?
Прохожий нос зажмёт, отшатнётся брезгливо,
Не видя в саже твоего труда.
Но где-то там, в квартире сиротливой,
Ребёнок не замёрзнет никогда.
Твоя удача пуговица с платья,
Случайно найденная средь золы.
Твоё богатство крепкие объятья
С ветрами, что порой бывают злы.
Ты соль земли, нет сажа... сажа неба,
Что падает на город с высоты,
Чтоб превратиться в корку тёпло-хлеба,
В очаг домашней, мирной простоты.
И пусть не пишут о тебе в газетах,
Не ставят памятник у городских ворот.
В твоих простых и честных силуэтах
Есть то, чем держится, чем дышит наш народ.
Неброский подвиг, тихий и привычный,
Как стук часов, как неизбежность дня...
На фоне неба, серый, безразличный,
Ты человек, хранящий мощь огня.
15.08.2026 22:17
Телекинетик
Протокол эксперимента 734-К. Субъект: "И.". Возраст: 29. Запись начата.
Не трогай, сам, это первая фраза,
что помню о себе, не трогай, я сам.
Я был непохожий, болезненный сразу.
Приписанный к хрупким, чужим голосам.
Смотрел, как другие кидают бумажки,
пинают консервную банку двором.
А я… я смотрел на помятую чашку
и знал, что она задрожит серебром.
Мир слушал меня, не руками, но мыслью.
Он был продолжением нервных сетей.
Я двигал сухой, пожелтевшею листьев корону на ветках.
Пугал голубей, сгоняя их с места не криком, не шагом,
А волей, натянутым, тонким жгутом.
Мир был податливым, мягким оврагом,
который я правил незримым кнутом.
И это был стыд, и великая тайна,
Я прятал её от насмешливых глаз,
И каждая вещь, что летела случайно,
была как предательство. Каждый мой раз,
когда закипала бессильная ярость, и лопался с треском в серванте стакан,
Я видел в глазах материнских усталость
и страх,
Этот страх был мой личный капкан.
Они называли то «полтергейст», «порча»,
шептались по тёмным, сырым уголкам.
И жизнь моя рвалась на мелкие клочья,
и стыла чужою на детских руках.
Мне дали таблетки, врачей, кабинеты,
где пахло унынием, хлоркой, тоской.
Мне ставили в лоб ледяные монеты
и что-то искали под черепушкой.
А я просто двигал, без цели, без веры.
Пружину в часах, каплю пыли в луче.
Мой дар был подобьем забытой химеры,
висящей на остром ментальном плече.
И я был один, бесконечно, предельно.
Мой мир состоял из объектов и сил,
где каждое кресло скрипело отдельно,
и каждый предмет об одном голосил.
Субъект демонстрирует повышенную активность в лобных долях. Пульс: 112.
Потом эти люди, в халатах безликих,
Они не боялись, они лишь хотели понять механизм этой дикой гвоздики,
что росла в моём теле.
Они постелили мне белую койку в палате без окон.
Давали мне кубики, ложки, листы.
«Согни», говорили, и внутренним током
я гнул их,
Сжигал за собою мосты.
Я стал экспонатом, лабораторной былиной,
Иголкою, вдетой в научный узор.
Я строил дворцы из стальной мешанины,
ронял на комиссию пристальный взор.
Смотрите, вот ложка теперь завитушка.
Вот шарик из меди плывёт в тишине.
И чья-то рука, как большая веснушка,
дрожит в протокольном, холодном огне.
Я чувствую мир, как больное запястье.
Как зубы, что ноют пред самой грозой.
Чужое волнение, злобу, несчастье,
всё это становится нервной росой,
дрожащей на вещи.
Вот ручка упала не просто так, Кто-то солгал за столом.
Вот стул заскрипел у стены пьедестала,
в нём чей-то подавленный, внутренний слом.
*Фиксируется левитация объекта (стальной шар, 2.7 кг)
Я больше не "И.". Я теперь "Феномен".
Продукт аномалии cтатистики сбой.
Мой мир ограничен стенами без окон
и правом касаться предметов собой.
Но не по-людски, не ладонью шершавой,
а той паутиной, что тянется вслед
за мыслью больной, и ленивой, и ржавой.
Единственный мой и последний завет.
Я слышу их мысли, не фразы, а гулы.
Сомнение, алчность, научный азарт.
Их чувства ложатся на стулья, на скулы
угрюмых портретов, на тысячи карт,
где чертят кривые моих напряжений.
Я для них, уравнение, код, алгоритм.
А я, это эхо немых поражений,
что в каждом предмете заброшен и скрыт.
Они не увидят, что эта способность
не дар, а проказа, разъевшая плоть.
Вселенская, страшная взаимосвязь, робость
пред миром, который нельзя побороть.
Я это дрожание стрелки на датчике,
я скрип половицы в пустом коридоре.
Я плач в телефоне у бедной раздатчицы,
застывший пылинкой на шторе.
Колебания электромагнитного поля. Наблюдается самопроизвольное растрескивание стекла на приборах.
Они просят больше. Сильней. Дальше. Выше.
Поднять эту балку. Сместить этот блок.
Они не заметят, как стены здесь дышат
чужой безысходностью. Этот чертог
набит до отказа молчанием вязким
и болью вещей, что познали излом.
Они мне суют свои мёртвые сказки
про пользу, про знание, про "напотом".
А я... я хочу одного, тишины.
Чтоб вещи молчали, чтоб ложка лежала,
не зная изгиба моей сатаны.
Чтоб чашка стояла, чтоб не отражала
дрожащим своим силуэтом в воде
тоску, что гнездится во мне уже вечность.
Хочу быть простым, быть как все, быть нигде.
Нырнуть в человечью слепую беспечность.
Не трогать, не двигать, забыть, замереть.
Прижаться щекою к холодной стене
и чувствовать только её, а не сеть
вибраций, звенящих в кромешной стране,
которой я проклят, которой я мечен.
Стране, где стакан это чей-то испуг,
где каждый предмет до конца искалечен
присутствием рук, даже тех, что не тут.
Я помню тепло, настоящее, в детстве.
Объятья, но даже тогда, сквозь него,
Я чувствовал холод чужого наследства металла застёжки на куртке.,
Всего что было не-жизнью, что было вещами.
Их вес, их фактура, их мёртвая суть...
Я трогал не маму, я трогал веками
остывшую, мёртвую, звёздную жуть.
Эксперимент прерван. Субъект отказывается от сотрудничества. Пульс: 60. Давление в норме. Наблюдается полная статичность объектов в камере.
...Не трогай, я сам, эта первая фраза.
Последняя тоже оставьте меня.
В моей тишине, где стеклянная ваза
не лопнет от страшного судного дня.
Где мир, это просто рассвет за решеткой,
а не продолжение нервных узлов.
Где можно уснуть тихой, смертной чесоткой,
не двигая тени от собственных слов.
15.08.2026 08:32
Поезд-Призрак
Архивная запись, голос сух, как пыль на рельсах.
«…объект не зафиксирован ни в одном журнале.
Состав-фантом, без номера, без флага на вокзале.
Маршрут не ясен, цель темна, причина не важна.
В ночной тиши его металлом бредит тишина…»
Часть 1. Депо Забытых Имён.
Здесь время спит в остывших топках, в саже вековой,
Где в паутине, как в морщинах, замер часовой.
Проржавлен мост, разобран путь, зарос травой перрон.
И только ветер-машинист поёт свой похорон,
По эшелонам, что ушли в рассветный дымный чад,
Десятки лет, десятки зим тому назад.
Но есть один, он здесь стоит, не списанный в утиль.
Он тень легенды, призрак-быль и рельсовая гниль.
Его котёл, как пасть кита, что выплюнул огонь.
Его гудок, застывший стон, зажатый прочно в бронь.
«Иосиф Сталин» ИС, двадцатый, номер стёрт.
Как будто сам создатель был историей низвергнут, мёртв.
Он помнит всё, морозный блеск сибирского пути,
И крики тех, кого везли, кому нельзя сойти.
Солдатский смех, и плач детей в теплушках ледяных,
И звон оков, и шепот клятв в вагонах номерных.
Он помнит лагерную пыль, и стройки новых ГЭС,
И как в тайге его встречал седой, дремучий лес.
Он был машиной, просто сталь, чугун и чёрный пар.
Но столько в нем скопилось душ, что вспыхнул в нем пожар –
Не тот, что в топке уголь жрал, бросая в небо дым,
А тот, что делает металл навеки нелюдим,
Навеки одержим тоской несбывшихся дорог,
И теми, кто в его нутре переступил порог.
Часть 2. Полустанок «Безвременье»
Диспетчер спал, и на путях луна лила свой йод,
Когда без стука, без огней, он начал свой поход.
Не дрогнул гравий под стальной, немыслимой пятой.
Не щелкнул семафор, горя потухшею звездой.
Он плыл сквозь ночь, туманный след, немая череда
Вагонов, где сквозь щели зрел не свет, а пустота.
Смотритель станции проснулся, чуя холод по спине.
Он видел тень, скользнувшую по рельсам при луне.
Без грохота колёс, без пара, без людских речей –
Лишь силуэт, чернее тьмы в безвременье ночей.
Он бросился к гудку, к звонку, но телефон молчал,
Как будто поезд-невидимка время оборвал.
И вот уже который год, то тут, то там, молва
Рисует призрак на путях, и полнятся слова
Рассказами, что слышен плач из окон без стекла,
Что чья-то тень в пустой кабине рычаги нашла,
Что он идет по веткам-шрамам, мертвым полотном,
Туда, где путь его когда-то кончился огнём.
Часть 3. Пассажиры Вечности.
Кто едет в нём? Вглядись в окно, где пыль лежит пластом.
Там силуэты без имён за призрачным столом.
Вот тот, строитель Днепрогэс, уставший, молодой,
Что верил в светлое «потом», но встретился с бедой.
Вот зэк с потухшими глазами, с номером на шве,
Что до сих пор считает дни на стылой синеве.
А в том вагоне медсестра, спешившая на фронт,
Чей санитарный эшелон нашел свой горизонт
В воронке от прямого попадания, в дыму…
Теперь она бинтует тень, покорная ему.
Тут безымянные солдаты, беженцы, врачи,
Все те, чьи жизни оборвались в тягостной ночи.
Они не говорят, не дышат, их удел молчать.
На окнах поезда лежит забвения печать.
Их лица смазанные пятна в сумраке вагона,
Живые отголоски страшного закона.
Что поезд-память, поезд-боль, состав людской беды,
Вовеки не сойдёт с маршрута вечной мерзлоты.
Часть 4. Сигналы из Ниоткуда.
Рапорт дежурного по станции «Туманная».
«…в два-ноль-пять на перегоне вспыхнул красный свет.
Стрелочник клялся, что путям угрозы вовсе нет.
А после гул, но не такой, не от стальных колёс,
А будто стон из-под земли, что ветер к нам принес.
На связь не вышел ни один состав… ни стар, ни мал.
Лишь в трубке треск помех, как будто кто-то там рыдал…»
Он мчит сквозь города-призраки и села без огней,
Сквозь брошенные рудники и тени лагерей.
Он не гудит, но вой его вплетается в эфир,
Как искаженный, долгий плач покинувших сей мир.
Его не видят радары, его не чует сталь,
Лишь одинокий путевой обходчик смотрит вдаль.
И видит, как дрожит туман, как иней на кусты
Ложится посредине лета, строя в ряд кресты.
И слышит шепот рельсов там, где путь давно сняли,
Как будто тени из глубин измученной земли
Все тянут свой незримый путь, железную стезю,
Встречая призрачной бригадой вечную грозу.
Финал. Последний Перегон.
Куда он едет? Нет конца у этого пути.
Он ищет станцию, с которой не смогли уйти.
Мильоны душ, он ищет мир, покой, забвение, свет.
Но в топке-сердце, только боль и пепел прошлых лет.
Он памятник из ржавой стали, горя и тоски,
Что вечно будет мчать вперёд, всем бедам вопреки.
С рассветом он растает, сгинет в утренней росе,
Растворится на заброшенной, поросшей полосе.
И снова будет тишина, и неба синий шелк,
И лишь в траве седой останется остывший смолкший волк*
Как будто кто-то вечность назад взводил курок.
…архивный голос умолкает, кончен диалог.
*Волк в данном случае имеется в виду не животное, а Люпин цветок волка.
14.08.2026 23:37
Монолог: Командир атомной подводной лодки
Я всегда думал… вот мы ходим по земле, ругаемся из-за трамвая, переживаем, что кефир вчерашний. А там, внизу… под тремя сотнями метров солёной, чёрной, ледяной воды, сидит человек, живой человек в железной сигаре длиной с хорошую многоэтажку. На одной из дверей кают этой железной сигары написано, «Командир», вы понимаете, что это за должность? Это не начальник ЖЭКа, начальник ЖЭКа может отключить горячую воду и уйти пить чай. Командир атомного подводного крейсера не может отключить ничего, под ним реактор. За спиной шестнадцать баллистических ракет, каждая как тридцать Хиросим. А в кармане у него… нет, не ключ от квартиры, в кармане у него приказ, в котором написано, что делать, если Земли больше нет.
Вы представьте себе эту психологию, он уходит в автономку на три месяца, три месяца без новостей, без звонков тёщи, без детского плача. Только гул турбин, шорох гидроакустика и сто тридцать здоровых мужиков, запертых в замкнутом пространстве. Сто тридцать организмов, которые хотят есть, спать и… иногда домой, и все они смотрят на него. Не на Бога, Бог на триста метров не пробивает они смотрят на Командира. А у Командира… у Командира лицо должно быть такое, будто он точно знает, куда мы плывём. Даже если навигация сдохла, а карта осталась только на пачке папирос. Он идёт по центральному посту спокойный, как памятник, чуть-чуть ироничный, слегка уставший. Потому что если Командир начнёт бегать и кричать, «Ой, мама, мы тонем!», то сто тридцать человек просто сойдут с ума прямо посреди Атлантики.
А внутри у него… вы думаете, у него там тоже атомный реактор? Нет, там обычное человеческое сердце, которое болит, которое помнит, что у дочки в четверг был выпускной. А он в этот четверг лежал на грунте где-то в районе Саргассова моря и слушал, как над ними шуршит винтами американский противолодочный фрегат. И надо дышать через раз и кондиционеры выключены, чтобы не шуметь, и пот течёт в глаза, а вытереть нельзя шорох! И так четырнадцать часов, в полной тишине, ты, реактор и шестнадцать ракет, которые, не дай Бог, придётся запустить. Потому что самый страшный кошмар командира, это не то, что лодка утонет, лодка ладно, это железо, его спишут. Страшно если придёт приказ тот самый, спецсвязь затрещит, шифр сойдётся, замполит побелеет, старпом перекрестится, хотя коммунист… И надо нажать кнопку, нажать кнопку и превратить в пепел целый континент. С их трамваями, вчерашним кефиром, бродвейскими театрами и маленькими детьми.
И вот он сидит в каюте, метр на два, смотрит на фотографию жены в рамочке, а на плечах у него судьба человечества. Буквально, без дураков. Весь мир держится на том, что этот невыспавшийся капитан первого ранга из-под Мурманска сегодня сохранит рассудок. Они возвращаются другими, они выходят на пирс в Гаджиево или Вилючинске, небо серое, снег с дождём красота! Они смотрят на солнце и щурятся, как кроты, им дают жареного поросёнка на подносе. Оркестр играет что-то бодрое, фальшивит на морозе, жены плачут, дети заново привыкают к папиному запаху пахнет железом, спиртом и немножко регенерацией. Командир принимает рапорт, улыбается уголками губ. А глаза... глаза у него остаются там, на глубине, в вечной темноте, где нет ни дня, ни ночи, а есть только ответственность. Страшная, нечеловеческая, абсолютная ответственность за то, чтобы мы здесь, наверху, продолжали ругаться из-за трамвая.) Давайте… давайте ценить трамваи, и кефир, пока они там, внизу, держат для нас это небо.
Примечание: Однажды на своё пятидесятилетие Михаил Жванецкий решил (как сейчас говорят) приколоться над своими гостями. Надел мундир командира атомной подводной лодки (с погонами орденами) и сказал (примерно следующее) "Господа хочу поделиться с вами не большим секретом, на самом деле я командир подводной лодки. А писательство и выступление с сатирическими монологами это так для прикрытия".
14.08.2026 08:13
Монолог: Последнее Право
Человек приходит в этот мир под крик, под собственный крик и под аплодисменты родственников. Приходит без спросу, его никто не спрашивал, «Хочешь?» за него решили, ну, решили и решили. Нам не привыкать, за нас всю жизнь кто-то что-то решает. ЖЭК, министерство, тёща, светофор...
Всю жизнь мы за что-то боремся cначала за место в песочнице, потом за место в трамвае, потом за право высказаться, потом за право промолчать. И вот, когда вся борьба позади, когда ты уже всё всем доказал, раздал долги, вырастил детей и даже внуков научил не ковырять в носу… наступает финал.
И вдруг выясняется, что самым главным своим моментом уходом ты распоряжаться не можешь. Опять нельзя! Опять инструкция! У нас ведь как? Медицина шагнула далеко вперёд, она теперь умеет то, о чем раньше и не мечталось. Она научилась держать душу в теле силой, душа уже одной ногой ТАМ, ей уже пора, её там заждались, а тело здесь привязали проводами к розетке. И аппарат делает, «Пип… пип… пип…» и все радуются, «Смотрите, он жив!» Ребята, подождите. Кто жив? Аппарат жив! А человек внутри этого аппарата уже три месяца умоляет взглядом, «Выдерните шнур, дайте поспать». Мы очень гуманные, мы невероятно добрые, мы кошечку везём к ветеринару, плачем, гладим по ушкам и усыпляем, потому что «ну нельзя же, чтобы животное так мучилось, мы же люди!». А родного отца, который от боли грызёт подушку и потерял человеческий облик, мы держим на капельницах до последнего вздоха. Потому что статья! Потому что инструкция! Потому что «жизнь священна»!
Священна, согласен, но чья это жизнь? Его или министерства здравоохранения? Если его, почему вы у него отобрали ключ от выходной двери?
Это ведь не про смерть разговор, это разговор про достоинство, жить нужно красиво, ну, или хотя бы прилично. Но и уходить хочется мужчиной. Не кучей трубок, не обузой для зарёванной дочери, которая из-за твоих пролежней забыла, как солнце выглядит. А человеком. Сказать последнее «простите», выпить глоток хорошего коньяка, если врачи ещё разрешают, улыбнуться и закрыть за собой дверь, тихо, без надрыва, по собственному желанию. Мне говорят, «Миша, это же грех! Это самоубийство!»
Послушайте, грех, это когда человек отчаялся из-за неразделённой любви или курса доллара и прыгнул с моста, это глупость, это слабость. А когда у человека внутри пожар, который ничем не потушить, и он просит врача, «Помоги мне выйти из горящего дома», это не самоубийство, это эвакуация.
Мы всю жизнь требуем свободы, свободы слова, свободы печати, свободы передвижения. Передвижения куда? В Турцию? В Париж?
Главное передвижение, оно внутреннее, и высшая свобода это свобода сказать, «Спасибо, концерт окончен, артист устал, выключите свет в зале, я пойду». Конечно, тут же набегут чиновники, о, я уже вижу эти комиссии! Двенадцать подписей, три справки из психдиспансера, мокрая печать, разрешение от пожарных… Пока соберёшь документы на эвтаназию, сам от старости помрёшь. И не дай бог, кто-то погреет на этом руки, наш человек ведь и на этом бизнес сделает. Придёшь уходить, а тебе, «Бланков нет, зайдите в четверг», или «За импортное лекарство надо доплатить».
Но если серьёзно… Смерти бояться не надо, бояться надо унижения, бояться надо стать овощем, который поливают из капельницы. Дайте человеку право на финальный аккорд, пусть он сам решит, когда опустить занавес. Чтобы зрители встали, похлопали, и он ушёл под эти аплодисменты, а не под монотонный, страшный писк сломавшегося прибора.
Будьте здоровы, и пожалуйста, живите долго, но сами, сколько сможете, и как захотите...
09.08.2026 23:46
Кинолог
Он не волшебник, не поэт, не бог.
Он просто знает запахи и знаки.
Его зовут по-скучному Кинолог.
Профессия его, читать собаку.
Он видит мир не так, как видим мы.
Не сквозь слова, не через блеск витрины.
А через пульс натянутой тесьмы
И влажный нос упрямой мешанины
Из шерсти, мускулов, клыков и доброты,
Из верности, слепой и неподкупной.
И учит он не для пустой мечты,
Не для медали, что блестит преступно,
А для того, чтоб средь бетонных плит,
Средь хаоса обрушенных конструкций,
Собачий нос, что истину хранит,
Нашёл живого под холодной грудой.
Его учебный полигон, не зал.
А полоса препятствий, дым, развалины.
Он сотни раз команду повторял,
Чтоб лапы пса не ведали провалины.
«Ищи! Ищи, мой друг! Работай, брат!»
И пёс ныряет в черноту пролома,
Где пахнет смертью, где бетон крошат,
Где чья-то жизнь оборвана, изломана.
И вот затих, и тонкий, нервный лай
Не яростный, не злобный, а сигнальный.
Он знает: там, где кончился февраль,
Под слоем пыли дышит кто-то тайно.
Он помнит каждого. Худого пса,
Что из приюта взяли, чуть живого.
Он помнит взгляд, где пряталась гроза,
И как тот пёс откликнулся на слово.
Он помнит лабрадора-добряка,
Что на границе, у таможни хмурой,
Нашёл тайник, и чья-то злая кладь
Не разошлась смертельной диктатурой.
Он помнит овчарку, что вела
Слепого мальчика сквозь гул проспекта,
И как она спокойно, ровно шла,
Не поддаваясь зову инстинкта.
Его ладони все в рубцах, в следах
От поводков, от когтя, от укуса.
Он знает пса не в модных породах,
А в силе духа, в преданности вкуса.
Он видит страх, усталость, боль и стресс,
Что человек в собаку запускает.
Он переводчик, с лая до небес.
Он тот, кто пса душою понимает.
Не ждите от него красивых фраз.
Он прагматичен, собран и немногословен.
Но если вы заглянете в анфас,
Увидите, как взгляд его спокоен.
В нём мудрость тех, кто слышит тишину,
Кто чует след на выжженной равнине,
Кто вытащил из плена не одну
Душу живую... в шкуре животины.
И поздно вечером, когда уснёт страна,
Он гладит пса, уставшего до дрожи.
Их служба, может, миру не видна.
Но нет на свете службы той дороже.
Они одно, не связка, не дуэт,
А цельный сплав из воли и инстинкта.
Один несёт ответственность, завет.
Другой чутьё, отточено, как финка.
Пока мы спим и видим сны о лете,
Он пса ведёт по росному лугу.
Их задача, найти на белом свете
Того, кто заблудился, впал в пургу,
Кто сбился с тропки, оступился в кручу,
Чей слабый крик давно унёс туман.
И пёс бежит, взлетая на летучую,
Рассеивая утренний обман.
Он не отдаст приказ, что не исполним,
Не бросит пса в заведомую пасть.
Он каждый мускул чувствует, запомнил,
Когда дать отдых, где немного всласть
Потреплет ухо, даст кусочек сыра.
Он вождь и друг, товарищ и стена.
Он знает, что изменчивее мира
Собачья преданность, и в том его вина,
Что он не может больше по-другому
Смотреть на мир без поводка в руке,
Идти по жизни просто так, по-злому,
И доверять изменчивой строке.
Ему дороже хриплый лай одобренья,
Чем лесть людей, что вьётся, как змея.
Он в псе увидел веры откровенье,
Границы совести и контуры житья.
Он видел слёзы, не свои чужие.
Когда его напарник, мокрый пёс,
Нашёл детей, продрогших, но живых, и
Из-под обломков им надежду нёс.
И мать седая гладила по холке,
Шепча "спасибо" сквозь солёный ком.
И пёс лизал ей руки... и осколки
Чужого горя ранили кругом.
Такая служба, не сулит богатства.
Лишь седину, да боль в больной спине.
И то особое, тревожное богатство,
Быть нужным на войне и не-войне.
Его учили твёрдости, уставу.
А жизнь учила видеть в псе себя.
Такое ж упрямство и по праву
Желание жить, безмерно возлюбя
Того, кто рядом кто спиной прикроет.
Кто не предаст, кто вытащит из тьмы.
Он эту верность сам в собаке строит,
И этой верностью очерчены миры.
И пусть не пишут очерков в газете,
Не говорит высокий генерал,
Что этот пёс и человек вот эти
Нашли того, кто молча умирал.
Они уйдут в туман, в рассвет, в метелицу,
В ночную смену, в будничный обход.
И в их тандем отчаянно так верится…
Пока есть пёс, и есть его народ.
09.08.2026 20:15
Монолог: Харон
Добрый вечер, я тут подумал... Все хотят быть первыми, все хотят стоять у истоков встречать с цветами, перерезать ленточки, кричать «Ура, родился!». А провожать? Провожать кто будет? На финише ведь тоже кто-то должен стоять, желательно с трезвой головой и крепким веслом, вот я и стою, работа такая, проводник. Транспорт у меня, прямо скажем, не бизнес-класс, лодка, старая, деревянная, пахнет тиной и вечностью. Никакого кондиционера, никакого вай-фая, из удобств только я и моё молчание, и река, Стикс называется. Вода в ней чёрная, густая, как дёготь, плывёшь и думаешь «Господи, сколько же в ней неотданных долгов и несказанных слов...»
Пассажир нынче пошёл сложный, нервный, раньше как было? Дали монетку под язык сел, молчит, завернулся в саван, ждёт берега. Порядок был! Дисциплина! А сейчас? Приходит... в дорогом костюме, на руке часы, которые ещё тикают, а в глазах недоумение. Эй, любезный, говорит он мне, а где трансфер? Где представитель туроператора? Почему лодка без мотора? Я буду жаловаться! У меня контракт на тридцать лет вперёд подписан! Я молчу, гребу, он начинает шарить по карманам, слышь, командир, давай я тебе доплачу, верни обратно. У меня там недостроенный торговый центр, жена молодая и недопитый виски девятнадцатилетней выдержки. А я смотрю на него и думаю, «Милый мой... Какая выдержка? Твоя выдержка уже кончилась, теперь моя выдержка началась». Люди почему-то думают, что туда можно что-то протащить, ну хоть контрабандой, пытаются впихнуть в мою лодку свои звания, свои дипломы, свои три высших образования, свои квартиры в центре.
Один кричит, Ты знаешь, кто я?! Я заслуженный деятель! У меня орден! Я говорю, снимай орден, лодка перевернётся, тут грузоподъёмность одна голая душа, всё остальное лишний вес, физика, понимаешь? Вот тут начинается самое пронзительное самое страшное в моей работе, когда они понимают, что золото не тонет, а вот они с золотом ко дну пойдут. И они начинают раздеваться, духовно раздеваться, сбрасывают этот свой пафос, эту спесь, эти важные лица. И остаётся... человек маленький такой, дрожащий, сидит на скамейке, поджав колени, вдруг вспоминает! Не про недостроенный торговый центр, нет! Харон, шепчет, слушай... а я ведь маме полгода не звонил, всё некогда было, всё деньги зарабатывал на эту поездку... Другой сидит, плачет, я же сыну обещал на рыбалку поехать, удочки купил, в гараже стоят, новые, ни разу не размотали... И они смотрят на меня такими глазами... А я что? Я не прокурор, и не апостол Пётр, я просто перевозчик, моё дел доставить из пункта А в пункт Б, без происшествий.
Знаете, что самое тяжёлое?
Это перевозить детей, взрослые те хоть пожить успели, нагрешить, накушаться. А эти... приходят маленькие, лёгкие, лодка их даже не чувствует. Они не плачут, они спрашивают, Дядя, а мы на море плывём? И у меня, старого дурака, который видел падение Трои, Наполеона и развал Советского Союза, весло из рук валится. Я говорю, на море, малыш. На самое тихое, самое синее море, там нет уроков и не болят коленки. Спать хочешь?Ложись, я погребу тихонько... И гребёшь, а река шумит, и кажется, что вся эта вода это слёзы тех, кто остался на том берегу. Они там кричат, плачут, памятники ставят из чёрного мрамора, думают, нам тут нужен их мрамор, да нам тут дышать нечем от вашего мрамора! Вы бы лучше при жизни их обняли лишний раз, на пять минут дольше. Знаете, какой мой самый любимый пассажир? Редкий очень редкий. Приходит старик, обычный дед, руки в мозолях, пиджачок старенький. Садится в лодку, аккуратно так, чтобы борта не испачкать, смотрит на воду, потом на меня, улыбается. Ну что, говорит, сынок, поплыли? Я пожил, хорошо пожил, бабку свою любил, детей вырастил, дом построил, яблоню посадил, сорта «Антоновка», вкусная, зараза... Устал я, давай, вези, где тут у вас выдают вечный покой? Протягивает мне монетку, чистую, не заныканную, не спрятанную, честно заработанную, И я гребу, лодка идёт легко-легко, как по маслу, и Стикс как будто меньше воняет тиной, а пахнет... яблоками, Антоновкой.
Я что хочу сказать вам, живым... вы там, на том берегу, так суетитесь, так бегаете, копите, делите, судитесь, обижаетесь годами, зачем? Вы всё равно придёте ко мне, все, вне очереди и без блата, у меня тут VIP-залов нет. Так вы ложитесь спать сегодня обнимите тех, кто рядом, напишите тем, кому забыли. Напеките пирогов, послушайте птиц, живите так, чтобы, когда вы сядете в мою лодку, нам было о чём поговорить, кроме вашей недостроенной недвижимости, чтобы пахло яблоками. Ладно, пора мне, там опять гудок на причале, опять кого-то принесло... А вы берегите себя, и не торопитесь, я подожду...
09.08.2026 17:31
Монолог: Акушер
Монолог о работе Акушера, исполнение в стиле Михаила Жванецкого.
Господа... Я скажу вам как акушер с сорокалетним стажем: человек рождается вопреки. Не благодаря медицине, не благодаря Минздраву, и уж точно не благодаря акушерскому набору за две тысячи рублей. Вопреки! Тишина, три часа ночи, родзал №3, на стене часы стрелка идёт так медленно, будто ей тоже не доплачивают за ночные. И тут крик, первый самый главный, он ещё не умеет говорить, он ещё не знает, что такое НДФЛ, ипотека и первый канал, но он уже орёт на эту жизнь! Требует! И правильно делает. Я его держу скользкого, фиолетового, сердитого и думаю: «Ну привет, земляк. Добро пожаловать, тут, конечно, не курорт, но климат терпимый, если вовремя надевать шапку».
А за дверью стоит папа, Боже мой, этот папа... Весь девятый месяц он читал форумы, он знает слово «эпидуральная» лучше, чем таблицу умножения. Он пришел на партнерские роды в стерильном халате, с айфоном наготове, готовый запечатлеть «великое таинство». На тридцать второй минуте схваток великое таинство подкосило его самого. Лежит на кушетке в коридоре, бледный, как наша больничная простыня. Наша санитарка тётя Тоня отливает его нашатырем и ворчит: «Иди вон, отсюда, интеллигент, не мешай женщине работать!». И ведь права тётя Тоня, Роды это работа, тежелая, мокрая, честная работа, где нельзя перенести дедлайн на понедельник. Мы разучились слушать природу, понимаете? Сейчас все хотят по графику, чтобы в пятницу лечь, в субботу родить, в воскресенье выписаться, а в понедельник уже выставить сторис с розовыми шариками. А ребёнок, он не читал ваш гугл-календарь! Он сидит там, внутри, тридцать девять недель, сосёт палец и думает: «Куда спешить? Там холодно, там надо платить за коммуналку, подожду-ка я до пятницы». И вот этот момент... Самый страшный и самый прекрасный. Когда женщина кричит: «Всё, доктор, я больше не могу, убейте меня!». Я улыбаюсь. Жестокий человек? Нет. Просто я знаю: раз кричит «не могу» значит, сейчас сможет. Это пик. Это финишная прямая. Женщина в родах это же вообще не про слабость. Это стихия. Это как Енисей в половодье, попробуй останови.
Мужчины думают, что они сильный пол, потому что могут поднять штангу. Ха! Вы попробуйте вытолкнуть из себя новую жизнь, когда у вас из обезболивающего, только честное слово дежурного врача и стакан кипяченой воды! А потом наступает эта секунда, полная, абсолютная тишина, когда всё уже случилось, но крика её нет. Секунда, за которую я успеваю постареть на год, я чищу ему носик, протираю... И уа-а-а! Одеяло вселенной захлопывается, поехали. Я кладу его маме на живот, и всё. Куда делись крики? Куда делись слёзы? Она смотрит на него так, будто ей только что выдали ключи от рая. А папа в коридоре, придя в сознание, уже звонит маме и теще: «Алло! Мы родили! Три шестьсот!». Мы родили, понимаете? Мужчина всегда говорит «мы родили», даже если всё это время он просто профессионально бледнел в углу, ну и пусть говорит, нам не жалко. Я выхожу на крыльцо, четыре утра, Челябинск. Воздух... ну, какой есть воздух, такой и вдыхаем. Закуриваю, пальцы чуть-чуть дрожат, cорок лет в профессии, а они всё равно дрожат. Потому что к этому нельзя привыкнуть, нельзя привыкнуть к тому, что ты только что держал в руках... начало. Не деталь, не отчёт, не кирпич, а целого человека. У него внутри уже заложены его будущие стихи, его первые двойки, его несчастная любовь, его поездка на море... Всё там, в этом маленьком кулёчке.
Мы так много спорим, так много суетимся, строим какие-то великие планы... А величие оно вот здесь, в родзале, без пиджаков, без галстуков, в смешных бахилах и с мокрыми глазами. Берегите матерей, господа, они делают то, что не под силу ни одному правительству, они продолжают этот мир. А мы... мы просто постоим рядом, с зажимом и добрым словом.
08.08.2026 21:46
Орнитолог
Я тот, кто ждёт, терпение мой бог.
Мой храм камыш, болотная обитель.
Мой вечный пост, рассветный холодок,
И я безмолвный, пристальный служитель.
Мой мир расчерчен траекторией крыл,
Разложен по коленам певчих птиц.
Я тот, кто сотни гнёзд в душе хранил
И различал по свисту сотен лиц.
Не тех, что в суете проносят дни,
Что смотрят в землю, в цифры, в кошельки.
Мои друзья, они всегда одни,
На кончиках трепещущей ольхи.
Я знаю крик встревоженной совы,
Когда лиса выходит на тропу.
Я слышу спор кукушки и вдовы-
Иволги, делящих синеву.
Я видел, как дрожит в пуху птенец,
Безвольный, жадный, с клювом, ждущим мать.
Я видел, как суровый бог-отец,
Щегол, его учил с ветвей взлетать.
Вот, первый взмах, неловкий, куцый, злой.
Вот, страх паденья в жухлую траву.
И вот полёт, и воздух под тобой,
И ты кричишь, что веришь в синеву!
Что ты рождён для неба, не для пня!
...и смотришь вниз с прощальным сожаленьем.
Так птицы покидают и меня,
Своим благословляя отдаленьем.
Мой инструмент бинокль, холодный глаз,
Стирающий пространство и туман.
Он видел сотни, тысячи окрас,
Он видел смерть, и драку, и обман.
Как ястреб-вор, нахохлившись, следил,
Как зяблик строил дом из пакли, мха.
И в тот же миг, что птенчиков кормил,
Ударил тенью, как удар греха.
Осталось пух, и писк, застывший в нём.
И мать, что бьётся над пустым гнездом.
И я, смотрящий в окуляр, огнём
Обожженый... но всё твержу: «Потом».
Потом жалеть, сейчас моя работа:
Записывать, сухие цифры, даты.
«Кормушка разорена, вид, широта».
Без чувств, без слёз, как мёртвые солдаты.
Но ночью, в тишине моей избушки,
Когда тетрадь укрыта на столе,
Мне снятся крики северной кукушки,
Растаявшие в мартовской золе.
Мне снится взгляд отчаянный дрозда,
Чьё выпало яйцо — лазурный скол.
И кажется, что в мире навсегда
Лишь этот холод, этот произвол.
Что сам я птица, раненная влёт,
Чьё небо отнял хищный, жадный клюв.
Что мой дневник, бессмысленный отчёт
О тех, кого я знал, но не замкнул
В объятьях, не укрыл от злой беды,
Не заслонил собой от когтя, бури.
Ведь я лишь глаз, свидетель, до звезды
Последней жду в своей бесстрастной хмури.
Я знаю их привычки, голоса,
Маршруты их невидимых дорог.
Их тайная, лесная полоса,
Мой единственный жизненный итог.
Они летят на юг, и нет преград
Им, кроме ветра, голода и срока.
А я смотрю завистливо им вслед,
Тюремщик собственной души, до срока
Прикованный к земле, к своей тетради,
Где жизнь и смерть, лишь росчерк на листке.
И снова утро, снова, бога ради,
Я растворяюсь в стылом тростнике.
И новый хор встречает свой рассвет,
И новый день несёт и песнь, и драму.
А я тот, кто глядит, меня здесь нет.
Я просто взгляд, что вставлен в эту раму.
07.08.2026 23:46
Монолог: Смотритель Кладбища
Здравствуйте, проходите, проходите, не стесняйтесь, здесь уже никто никуда не торопится.
Знаете, у меня ведь потрясающая работа, никаких дедлайнов, никаких планёрок, никто не требует «эффективного менеджмента» и «креативных решений». Мои клиенты самые стабильные люди в мир абсолютный штиль, полная предсказуемость.
Каждое утро я открываю эти ворота и думаю, господи, как же много суеты там, за забором. Там люди бегут, толкаются, строят карьеру, берут ипотеку на сорок лет, ругаются из-за парковочного места… А потом приходят сюда, и оказывается, что все их великие проблемы легко помещаются в два метра земли, и парковочное место здесь выдают раз и навсегда, бесплатно. Я ведь тут не просто за порядком слежу, я тут… главный свидетель человеческого финала, и знаете, что я вам скажу? Смерть она ведь страшная эгоистка, но какая честная! Привозят вчера одного, на дорогущей машине, кортеж, венки размером с триумфальную арку, все в чёрных очках, плачут по прейскуранту, лежит в гробу из красного дерева. И что? Лежит точно так же, как дед Митяй из которого сектора, которого мы хоронили в прошлый четверг под гармошку и бутылку водки. Земля-то у всех одинаковая, червей бренд древесины не интересует, у них свой госстандарт.
Люди всю жизнь копят, собирают, гребут под себя, «Это моё, это я заработал, это мой статус!» Слушайте, я здесь работаю пятнадцать лет, ни разу! ни разу! я не видел, чтобы к гробу приделывали багажник. Никто ничего с собой не унёс, максимум любимые часы или золотые коронки, да и те иногда… ну, неважно. Человек приходит в мир с пустыми кулачками и уходит с раскрытыми ладонями, как бы говоря, «Всё, ребята, я всё оставил, ничего не взял». Самое интересное это родственники, о, это отдельный спектакль! стоят у свежей могилы, плачут, «На кого ж ты нас покинул?!», а в глазах калькулятор. Уже делят трехкомнатную на проспекте, один на другого косо смотрит, потому что тот венок подешевле купил. Живые так боятся мёртвых, а надо бояться живых! Мёртвые… они ведь тихие, они не предадут, не подсидят на работе, не напишут донос, они просто лежат и ждут, когда про них вспомнят. А вспоминают, кстати, редко, в первый год ходят часто, во второй на годовщину и Радоницу. На третий если мимо проезжали, а через пять лет… трава по пояс, фотография выцвела, дождями смыло имя. И лежит там какой-нибудь бывший доцент, или бандит из девяностых, или великий артист, и они теперь абсолютно равны перед этой травой.
Знаете, о чём я жалею? Что нельзя людей сюда водить на экскурсию, не тогда, когда уже в белых тапках, а в самый разгар их дурацкой суеты. Вот повздорил ты с женой из-за немытой чашки, приди, посиди на лавочке у девятого сектора, пойми, что эта чашка такая глупость. Начальник наорал? Начальник тоже тут будет, в соседнем ряду может, даже чуть ниже по склону, где в ливень затапливает. Мы так отчаянно откладываем жизнь на потом, «Вот заработаю денег тогда отдохну, вот куплю дачу тогда буду счастлив», а «потом» может не наступить, «потом» это мой профиль.
Здесь, на кладбище, очень хорошо понимаешь, жизнь это не то, что ты накопил, это то, что ты успел отдать, и сколько раз ты успел улыбнуться просто так, оттого что солнце светит. Ладно что-то я заговорился, а у меня там в одинандцатом секторе ограда покосилась надо поправить, живым-то всё равно, а мне перед жильцами неудобно. Вы идите, идите обратно, живите, только, пожалуйста… не торопитесь сюда. У меня мест на всех хватит, я подожду, а вы пока… дышите, слышите? Дышите глубже, там, за воротами, воздух пока ещё бесплатный...
07.08.2026 00:19
Синдром Мёбиуса
Я тот, кто смотрит сквозь стекло витрины,
Но отражение не ловит мой сигнал.
Мои глаза, два синих аквамарина,
А лик застыл, как ледяной кристалл.
Он не соврёт, не дрогнет, не обманет,
Не исказится в судороге зла.
Он неподвижным мрамором предстанет,
Хоть в сердце ураган, в душе зола.
Шестой, седьмой... два черепных нерва,
Как порванные струны у гитар.
Природа-мать, в запале или в гневе,
Свой самый тонкий разорвала дар.
Я не могу нахмурить лоб устало,
Надуть смешно обиженные губы,
И улыбнуться так, чтоб засияло
Лицо, как солнце из-за тёмной тучи.
Я книга с нечитаемым прологом.
Я фильм, где звук исчез, а кадр застыл.
Я для других кажусь холодным, строгим,
Как будто чувства навсегда забыл.
Мне говорят: «Ты груб и безучастен!»
А я внутри кричу, смеюсь, скорблю.
Весь этот мир, безумный и прекрасный,
Я каждой клеткой кожи так люблю!
Вот мать читает сказку перед сном,
Её лицо сияет добротой.
А я лежу безмолвным валуном,
Не в силах отразить её покой.
Она не знает, как во мне трепещет
Ребячий восторг, нежность и уют.
Мой взгляд её ласкает и лепечет,
Но мышцы лица предательски не лгут, они молчат.
А первая любовь... о, это пытка.
Ты говоришь ей главные слова,
А на лице холодная открытка,
Где мимика от рождения мертва.
Она не видит твоего смущенья,
Ни робости, ни страсти огневой.
И ищет в равнодушии спасенья,
И уплывает к гавани другой.
И ты идёшь по улице один,
Ловя косые, странные взгляды.
Ты человек, ты Божий сын,
Но для толпы ты житель Эллады,
Застывший в камне, призрак, манекен,
Чья маска приросла к живому телу.
Ты узник собственных безжизненных стен,
Приговорённый к вечному пределу.
Мне трудно есть, мне тяжело моргать.
Глоток воды, продуманный манёвр.
Закрыть глаза и просто помечтать,
Для век мои, непостижимый хор
Усилий, что останутся незримы.
Артикуляция, невнятный звук...
Мы легион таких, неисчислимый,
Замкнувших жестом свой порочный круг.
Но слушай, мир! застывшая гримаса,
Не приговор, не финиш, не конец.
Душа не входит в мышечную массу,
Она боец, творец и, наконец,
Она способна говорить без звука,
Светить без мимики, гореть без фраз.
И в неподвижности есть высшая наука,
Смотреть в людей не маской, а душой, из самых глаз.
И в этих двух озёрах без волнений,
Внимательный взгляд, прямой и честный,
Сокрыта буря, глубина и суть.
Мой мир внутри, богатый, интересный,
И я ищу к нему заветный путь.
Путь не через улыбку, не гримасу,
А через жест, поступок, теплоту.
Я отдаю себя не по заказу,
А наполняю смыслом пустоту.
И те, кто видят, те, кто сердцем слышат,
Кому важна не форма, а душа,
Со мною рядом и со мною дышат,
Границы равнодушия круша.
Мы учимся иначе выражаться.
Изгибом брови, шутка, полутон.
Рукою в воздухе, чтоб рассмеяться,
Наклоном головы, отдать поклон.
Мы создаём свой собственный язык,
Понятный тем, кто хочет нас понять.
Кто к каменному лику не привык,
А смог за ним живого увидать.
Так что, когда увидишь человека,
Чьё на лице не дрогнет ни черта,
Не торопись с вердиктом в пол-секунды,
Не думай, что в нём только немота.
Вглядись в глаза, они портал вселенной,
Они не лгут, не прячутся, не спят.
В них бьётся жизнь, как пульс по слабой вене,
И больше слов они тебе проговорят.
06.08.2026 20:58
Археолог
Мой дом не там, где половицы стонут,
Не там, где пахнет щами и теплом.
Мой дом где в вечном сумраке утонут,
Истлевший меч, разбитый черепом.
Он ждёт меня под спудом сотен вёсен,
Под тяжестью забытых городищ.
Мой слух пронзительно-остёр и несносен,
Он слышит шёпот праха с пепелищ.
Мне говорят, «Ты роешься в могилах,
Тревожишь тех, кто мир давно обрёл».
А я хирург на выцветших курганах,
Что скрывает времени нарыв, как приговор.
Вот черепок, простой, невзрачный, серый.
Он грел ладонь какой-то бедной жёнки,
Когда та проклинала печенегов,
Кормя ворчавшего спросонья ребёнка.
Она не знала, что спустя столетья,
Наполнив кружку ледяной водой,
Она свой жест навеки закрепила
Обугленной, шершавой берестой.
А вот скелет, лежит, скрючившись, странно,
И позвонки, как ноты на листе.
Он не допел, упав от смертной раны,
И песнь его застыла в темноте.
Но я читаю, смётку фаланги, трещину в кости,
Затёкший кремний острого клинка…
Он был высок, наверное, от злости
Скрипел зубами, видя врага издалека.
Он защищал не князя, не державу,
А этот холм, жену и двух детей.
Он просто жил, и смерть его кровава —
Теперь лишь горстка хрупких новостей.
Раскоп не яма, это срез эпохи.
Вот слой пожара чёрный, как смола.
Здесь были крики, стоны, ахи-вздохи,
И чья-то вера замертво легла.
А ниже мир, спокойствие и глина.
Очаг, где тлели угли по ночам.
И женщина лепила терпеливо,
Не доверяя будущим речам.
Она свою историю писала,
Не буквами, а скромным ободком
На пузе глиняного самосвала,
Простого кувшина, что будет бит потом.
Я не ищу ни золота, ни славы.
Богатство ложь, что превратится в прах.
Я собираю малые отравы,
И капли мёда в треснувших горшках.
Ведь каждый штрих, и бусина, и пряжка,
Осколок чьей-то боли и мечты.
Простая ложка, тяжела и тяжка.
Ей ели кашу пред лицом беды.
Вот медный крестик, крохотный, зелёный
От едкой патины безжалостных времён.
Его сжимал в ладони прокажённый,
Уверенный, что будет он спасён.
Сбылось ли, тишина, лишь ветер в поле,
Над горьким пепелищем шелестит.
Я летописец их беззвучной боли,
Которой время лгать не разрешит.
Счищаю кистью вековую пыльцу,
И проступает вмятина от пальца,
На влажной глине, тысячи лет спустя
Касаюсь я тебя, мой предок-страдалец.
Ты здесь,ты жив, ты дышишь сквозь предмет,
Сквозь наконечник, выкованный криво.
И я даю тебе забвенья нет,
Пусть имя твоё кануло брезгливо.
Смотрите, вот он след простого дня.
Вот быт, вот страх, вот честная работа.
Они молчат, но смотрят на меня.
И я их голос, моя забота,
Не дать молчанию их поглотить опять.
И пусть мой дом, лишь пыльная палатка,
Я возвращаю мёртвым их тетрадь,
Где каждая строка, немая загадка,
Но я её читаю, как свою.
03.08.2026 21:56
Антиквар
Мой мир пропах нафталином и пылью,
Корицей, ладаном, старой фольгой.
Я здесь, за бархатной, вытертой былью,
Торгую временем, жизнью чужой.
В витрине веер из слоновой кости,
Он помнит шёлк и горячую длань.
Ко мне приходят не люди, а гости
Из лет, ушедших в туманную рань.
Вон брошь серебряная, камень тусклый.
Её хозяйка любила Шопена.
На бал возила карета по-русски,
И пахло снегом, морозом и сеном.
А после – эмиграция, Ницца,
Чужое солнце, чужая тоска…
Как страшно ей было ночами не спится,
И как холодела от страха рука.
Она продала эту брошь за бесценок,
Чтоб выжить, чтоб хлеба на ужин купить.
Теперь на ней нет магазинных наценок,
На ней отпечатана тонкая нить
Судьбы, оборванной пулей случайной,
Или болезнью, что косит подряд…
Я слышу шёпот её поминальный,
Когда на брошь устремляю свой взгляд.
А вот подстаканник, тяжёлый, советский.
Эмаль отколота, серп, молот, флаг.
Он мчался в поезде, говор недетский,
Купе, самовар, неизбежный коньяк.
Инженер из НИИ, геолог из тундры,
Солдат-дембель, спящий в помятой х/б.
В нём чай остывал под нехитрые мудры
Бесед о политике и о себе.
Он видел тайгу за окном и пустыни,
Стук рельсов вбивался в его основанье.
Он помнит, как были наивны и стыли
Сердца, что горели в одном ожиданьи
Большого, великого, светлого чуда,
Что вот-вот случится со всей страной…
Теперь он стоит, экспонат ниоткуда,
Покрытый патиной и сединой.
Я трогаю пальцами том в сафьяне.
«Евгений Онегин», год тысяча… стёрт.
На форзаце надпись чернилами, вьянъ:
«На память Любови от…» (Дальше мёртв
Тот почерк от времени), клякса застыла,
Как слёзы, что капнули, может быть, в спешке.
Кого та Любовь беззаветно любила?
Кому отвечала холодной усмешкой?
Листаю страницы, цветок засушённый,
Фиалка, рассыпавшаяся в труху.
Забытый роман, поцелуй украдённый,
Под сенью аллей в позабытом саду.
Всё здесь: и надежда, и ревность, и мука.
Всё то, что бессмертно и бренно равно.
Для вас это книга, в для меня наука
Читать то, что стёрто давным-предавно.
Ко мне заходят. «Почём эта кукла?»
Фарфоровый лик, а глаза как стекло.
Её колыбель сквозняками продуло,
В блокадном подвале, где было темно.
Девочка Таня делилась с ней крошкой,
Последней, единственной, и говорила:
«Ты только дождись, потерпи, моя крошка,
Вот кончится это…» и слёзы катила,
По впалым щекам, а потом замолчала.
И куклу из мёртвых ручонок сестра,
Взяла и хранила у края причала,
Пока не сменилась надеждой хандра.
Сестра повзрослела, родила, состарилась,
А кукла лежала в коробке на дне.
Вся жизнь её в памяти куклы осталась,
Опавшей листвою в холодной волне.
Звенит колокольчик над входом протяжно.
Заходит старик, опираясь на трость.
Он ищет не вещь, ему что-то так важно…
Он в лавке моей, запоздалый мой гость.
Он смотрит на пачку потёртых открыток,
Где «С Новым Годом!» и «Славься, Октябрь!».
Средь сотен чужих, позабытых улыбок,
Где почерк летит, как по морю корабль,
Он ищет одну, ту, что прадед военный,
Послал его бабке с Карпатских высот.
Короткую весточку, пропуск во вселенной,
Что жив, что вернётся, что скоро придёт.
«Я здесь… наступаем… целую вас крепко».
Треугольник серый, казённый штемпель.
И выцвела строчка, и держится цепко,
За жизнь в этой строчке пробитая тень.
Нашёл, и дрожит у него подбородок.
Он платит, не глядя, не споря с ценой.
Он выкупил миг, что был ясен и кроток,
Средь грохота, боли и смерти сплошной.
Мой мир это склеп драгоценных осколков,
Музей не свершившихся «если бы» и «вдруг».
Я слушаю шёпот на пыльных прополках,
Я чувствую цепкость невидимых рук.
За каждой безделицей, драма и вера,
Любовь и предательство, взлёты и прах.
Я их продаю, но до нового эра,
Храню эти судьбы в усталых руках.
Вечернее солнце лучом косоватым,
Скользнуло по раме старинного фото.
На нём гимназист с выраженьем предвзятым,
А сзади грядущего времени что-то…
Война, лагеря, пятилетки, заводы…
Он этого знать не хотел, не гадал.
Он просто смотрел сквозь туманные годы
В хрусталик, что вечность ему обещал.
И я, антиквар, средь теней и молчанья,
Сам скоро в коллекцию чью-то войду.
Останется после меня лишь преданье
Да кресло, скрипящее в сонном саду.
Но тихие вещи мой голос подхватят,
Продолжат рассказ о минувшем без слов.
И новый хранитель заплатит и спрячет,
Мою тишину под надёжный засов...
01.08.2026 18:13
Интервью с Смертью
(На сцене или в студии два кресла, в одном сидит журналист с диктофоном, в другом женщина средних лет в строгом сером брючном костюме. Никакого пафоса, усталый взгляд человека, который слишком много работает с бумагами и людьми, на столе между ними стоят два стакана воды).
Журналист: (включает диктофон) Спасибо, что согласились, я знаю, как трудно вас поймать, с чего начинается ваш рабочий день?
Смерть: (улыбается уголками губ, берёт стакан) С графиков, люди думают, что моя работа это спонтанный хаос, но самом деле это чистая логистика, огромные массивы данных. Каждое утро Я получаю списки, инфаркты, аварии, старость, несчастные случаи, катастрофы. В среднем около 150–170 тысяч человек в сутки, моя задача сделать так, чтобы каждый тайминг был соблюдён секунда в секунду.
Журналист: Вы сами приходите к каждому?
Смерть: Физически это невозможно, Я это система, как операционная система в вашем смартфоне, Я везде и нигде конкретно, вы видите меня как образ, когда процесс уже запущен. Мои «пальцы» это тромб, отказавшие тормоза, вспышка на солнце или просто изношенное сердце, я не толкаю под колёса, Я просто фиксирую точку, где траектория жизни пересекается с неизбежностью.
Журналист: Вам бывает кого-то жалко? Детей, например? Или молодых?
Смерть: (вздыхает, смотрит сквозь журналиста) Если Я начну чувствовать, система рухнет, представьте себе хирурга, который плачет над каждым надрезом, он никого не спасёт эмпатия в моей работе это профнепригодность. Но если честно... тяжелее всего не с детьми, дети уходят легко, они часто даже не понимают, что произошло, просто засыпают. Хуже всего с теми, кто отчаянно цепляется за жизнь, зная, что оставил здесь слишком много грязи, вот этот страх в их глазах... он пахнет очень тяжело, металлом и липким потом.
Журналист: Как люди чаще всего реагируют на ваше появление?
Смерть: Банально, первые три секунды отрицание, «Это ошибка», «Не может быть», «Я ещё не успел», потом ступор, и только у единиц облегчение. Это обычно глубокие старики или онкобольные на терминальной стадии, они смотрят на меня как на старого друга, который принёс обезболивающее. Знаете, это лучший момент в работе, когда ты понимаешь, что ты не ужас, а избавление.
Журналист: А что вас раздражает в людях больше всего?
Смерть: Ваше поразительное легкомыслие, вы тратите годы на обиды, глупые ссоры, прокручивание в голове чужих слов. Вы живёте так, будто у вас в запасе девять жизней, как у кошек, в когда Я прихожу, оказывается, что человек так и не успел пожить, он копил на квартиру, терпел нелюбимую работу, ждал «подходящего момента»... и всё, момент прошел. Мне приходится забирать пустой черновик вместо красивой истории, вот это по-настоящему обидно.
Журналист: Существует ли что-то после? Куда вы их ведёте?
Смерть: (качает головой) Моя юрисдикция заканчивается на границе, Я проводник, таможенник, если хотите, Я беру за руку, вывожу из разрушенного или остановившегося тела и довожу до двери. Что за дверью не моя работа, у меня нет туда допуска, Я разворачиваюсь и иду обратно, к следующему по списку.
Журналист: Вам никогда не хотелось уволиться? Найти замену?
Смерть: А кто согласится? (смеётся тихим, сухим смехом) Это бессрочный контракт, без отпусков и больничных, пока существует жизнь, существую и Я, Мы сиамские близнецы, без меня этот мир задохнулся бы от перенаселения, болезней и дряхлости за пару веков. Я даю жизни ценность, если бы вы знали, что будете жить вечно, вы бы никогда не встали с дивана. А так у вас есть дедлайн, и этот дедлайн заставляет вас любить, писать картины, сочинять музыку, писать книги и строить города.
Журналист: Что вы скажете нашим читателям напоследок?
Смерть: (встаёт, поправляет пиджак) Не проверяйте тормоза на прочность, не откладывайте важные слова на завтра, и главное не бойтесь меня, бойтесь умереть задолго до того, как остановится ваше сердце.
(Смерть кивает, делает глоток воды и выходит из студии, журналист смотрит на диктофон таймер идёт, но на записи слышна только абсолютная, звенящая тишина).
01.08.2026 17:57
Человек Войны
Вы думаете, что технологии меняют суть войны, но они меняют лишь радиус разлёта человеческой плоти, я убивал задолго до того, как вы придумали слово «грех». Мой первый шрам от кремнёвого наконечника, застрявшего между рёбер, когда мы сошлись с другим племем стенка на стенку из-за туши мамонта в обледенелой долине. Мой последний шрам выжженное плазмой плечо, которое теперь заменяет титановый протез с нейроприводом. Между этими двумя ранами лежат тысячи лет, и все эти тысячи лет я не отдыхал ни единого дня. Камень, бронза, сталь, порох, атом, плазма я менял оружие, но никогда не менял ремесло.
Эпоха камня и бронзы: Лицом к лицу.
В самом начале всё было честно, война пахла сырой землёй, потом и диким, животным страхом. Мы знали в лицо каждого, кого лишали жизни, я помню, как тяжело опускается каменный топор на чужой череп этот глухой, влажный треск ни с чем не перепутать. Мы дрались за пещеру, за огонь, за кусок сырого мяса, это была чистая ярость выживания.
Потом вы изобрели металл и строй, я стоял в греческой фаланге под Троей, притиснутый щитом к товарищу, задыхаясь от пыли и глядя на стрелы, затмившие солнце. Я шагал в легионах Рима, выкашивая галльские племена, и рубил мечом в степях под знамёнами Чингисхана. Тогда нам казалось, что мы несём цивилизацию, порядок или волю богов. Но когда под копытами коней хрустят кости, а великие города превращаются в пепелища, богами там и не пахнет, пахнет гарью и гниющими трупами.
Век пороха и окопов: Конвейер смерти.
Когда появился порох, война потеряла остатки благородства, она стала массовой, глупой и оглушительной. Больше не нужно было учиться владеть мечом годами достаточно было дать крестьянину мушкет, и он мог убить рыцаря с сотни шагов. Я помню Ватерлоо и Бородино, помню, как земля дрожала от пушечного гула, а дым был таким густым, что солнце казалось каплей крови. Но настоящий ад начался в двадцатом веке, когда вы превратили убийство в промышленный конвейер. Грязь, вши и хлорный газ в окопах Первой мировой под Ипром, где люди харкали собственными лёгкими. Ледяной кошмар Сталинграда, где мы зубами вырывали каждый метр разрушенного дома. А потом ослепительная вспышка над Хиросимой, тода я впервые испугался, не за себя, я-то бессмертен. Я испугался, что вы, смертные, наконец-то нашли способ уничтожить эту планету под моими ногами.
Цифровой шторм и звёздный пепел: Безликая бойня.
Но вы выжили, и просто перенесли бойню на новый уровень. Сначала война стала стерильной, в двадцать первом веке я сидел в подземном бункере, пил кофе и кликал мышкой, отправляя беспилотники взрывать цели на другом конце земли. Кровь на экранах казалась пикселями, но умирали наперекор всему по-настоящему.
А посмотри, где я сейчас, мы на орбите колонизированного ледяного гиганта в глубоком космосе. Мой тактический шлем транслирует миллионы терабайт данных прямо в зрительную кору, вокруг меня экзоскелеты, боевые дроны с искусственным интеллектом, рельсотроны и орбитальные бомбардировки, способные за секунду испарить мегаполис. Мы десантируемся на поверхность чужого мира, чтобы выжигать квантовым оружием клонированных солдат, выращенных в инкубаторах. И всё ради чего? Ради контроля над залежами редкого газа.
Итог вечности.
Знаете, что самое жуткое за все эти тысячи лет? Дубина дикаря превратилась в кинетическое оружие судного дня, копьё стало лазерным лучом. Но мотивы? Мотивы не изменились ни на йоту. Вы убиваете из-за страха, жадности, гордыни, из-за куска земли, нефти или редкого минерала. Меняются только декорации и скорость, с которой вы способны превратить живое в мёртвое я хоронил империи, я видел, как целые цивилизации стирались из истории. И каждый раз, когда звучит приказ к новой атаке, я закрываю глаза и снова слышу тот первобытный, дикий крик у костра. Человечество так и не вышло из той тёмной пещеры, мы просто научились взрывать звёзды вместо того, чтобы греться у огня, и пока жив хотя бы один из вас, моя война никогда не закончится...
31.07.2026 17:26
Мёртвая Рука
Рассвет был вычеркнут, cгорел, истёрт дотла.
Застыла стрелка на часах из пепла.
Земля, как уголь, добела раскалена,
И тишина, глухая тишина, окрепла.
Ни крика, ни молитвы, ни сирен.
Ни шелеста знамён, ни гула армий.
Лишь ветер носит радиоактивный тлен
По мёртвым городам, пустым и безымянным.
Исчезли те, кто спорил, кто решал,
Кто вёл народы, кто грозил парадом.
Последний президент в последнем бункере молчал,
Последний враг давно стал атомным распадом.
Никто не помнил красных кнопок, кодов, скреп,
Причин и следствий, гнева и гордыни.
Лишь эхо их безумия, как выжженный вертеп,
Зияло в ледяной космической пустыне.
Всё кончено, игра сыграна вничью.
Проигран мир, молчание на троне.
И кажется, что Бог поставил точку бытию,
И Дьявол сгинул в том же общем стоне.
Но глубоко, под толщей мёртвых скал,
В броне гранита, в саркофагах бетона,
Где человечий гений сам себя сковал,
Проснулся страж последнего закона.
Не человек, не плоть, не боль, не страх.
Лишь схема, логика, холодный протокол.
Миллисекунды тока в медных проводах,
Чтоб выполнить священный приговор.
Она не знала, кто был прав, кто виноват.
Ей дела не было до флагов и доктрин.
Ей просто был оставлен главный постулат,
Простой, как смерть: «Когда ты здесь один…».
И датчики, бесстрастные глаза,
Прошили тишину рентгеновским лучом:
Сейсмический удар, вибраций полоса,
Давление упало мир ничем.
Нет связи с пунктом «Альфа», «Гамма», «Цет».
Молчит эфир на всех командных частотах.
Нет жизни, нет сигнала, человека нет.
И значит время, время сеять прах.
И вспыхнул огонёк в глубинах реле,
Беззвучно щёлкнул древний триггер-ключ.
И Система, что века в забвении лелеяли,
Послала в небо свой прощальный луч.
Командная ракета, нерв из стали,
Пронзила стратосферу, мёртвую, как сон,
Неся не гибель нет, её уже раздали,
А лишь последний, безответный стон.
Она летела над сожжённой ойкуменой,
Над шрамами морей, над остовом лесов,
И пела песню гнева и прощенья, неизменно
Рассыпая шифры для последних голосов.
И ей ответил гул, из шахт, промёрзших, стылых,
Из трещин в выжженной и сломанной земле,
Из тех укрытий, что считались вечной силой,
Но стали склепами во всеобъемлющей золе.
Они пошли, лесятки, сотни, тысячи, гроздья.
Последний довод мёртвых мертвецам.
Последние железные забили гвозди,
В пустые небеса, к безликим праотцам.
Не для победы побеждать здесь было некем.
Не для отмщения врага смело волной.
А просто чтоб замкнуть предначертанный цикл,
Исполнить долг перед кромешной тишиной.
Чтоб в дальнем космосе, где звёзды равнодушны,
Узнал случайный и непрошеный пилот,
Что та планета, сгинув в муке душной,
Была разумной, и сама себя убьёт.
Ракета-вестник, выполнив приказ, погасла,
Её сигнал растаял в пустоте.
И на Земле, где всё давно угасло,
Ответом вспыхнул свет в кромешной темноте.
Не зарево пожаров, что уже горели,
Не блеск распада, ставший вечным днём.
А чистое, холодное горенье цели,
Прощальный росчерк огненным пером.
Туда, где больше не было столиц,
Туда, где не было ни городов, ни баз,
Где лишь руины падали ниц,
Летело эхо мертвенных команд и фраз.
Без ненависти, просто алгоритм,
Безжалостно и точно, как часы.
Последний в этом мире страшный ритм,
Отмеривал секунды для пустой красы.
Земля вздохнула, здрогнула в последний раз.
И треснула её остывшая кора.
Железный страж исполнил свой наказ,
Закончилась бесславная игра.
И тишина, густая, как смола.
Такая, что звенит в пустых ушах Вселенной.
Система сделала всё то, что сделать вправе не могла.
И умерла, оставшись неизменной.
Теперь лишь Солнце, равнодушный бог,
Осветит шар, покрытый сажей серой.
И будет вечным памятником тот итог,
Последней логике и запредельной вере.
31.07.2026 17:22
Летаргический Сон
Часть I. Погружение.
Начало рябь, туман на водной глади.
Не боль, не страх, а просто тишина.
Ты говоришь, но голоса не ради
Рождён был звук, глухая пелена
Сползает вниз, как пыльный занавес
В покинутом театре, гаснет свет.
Последний вдох, как срезанный навес,
На землю пал, тебя как будто нет.
Но ты вот здесь, внутри, застывший зритель.
Твоя тюрьма твоё же существо.
Незримых пут безжалостный мучитель,
Нерв, прекративший всякое родство.
С движеньем мышц, и ты, как муха в смоле,
Как вечный пленник ледяных долин,
Лежишь, своей беспомощной неволе
Подвластный раб и строгий господин.
Твой слух игла, он ловит каждый шёпот.
«Не дышит». «Холодеет». «Пульса нет».
Врачебный ропот, медсестринский клёкот.
Прощальный всхлип, летящий миру вслед.
И этот мир, он здесь, совсем реальный:
Скрип половиц, капельницы стук,
Тяжёлый запах, скорбно-поминальный,
И горечь слёз, и теплота чужих рук.
Ты хочешь крикнуть: «Стойте! Я живой!
Я здесь, я слышу, чувствую, молю!»
Но голос камень, разум часовой,
Что видит вражью армию, но «люк»
Задраен намертво, мысль, как искра,
Бьётся в черепной базальт, но гаснет зря.
И только сердце где-то в глубине смеётся
Над тем, как хоронит само себя.
Часть II. Протокол. Существования.
Проходят дни, Иль месяцы? Иль годы?
Здесь нет часов, здесь вечность без лица.
Ты различаешь смену непогооды
По каплям, бьющим в раму у крыльца.
Ты знаешь смену дня по полосе
Пробившегося света на стене.
Ты существуешь в звуковой росе,
Растворённый в звенящей тишине.
Ты изучил язык чужих шагов:
Вот мать, её походка тяжела,
Как будто груз несбывшихся долгов
Она с собой по жизни пронесла.
Вот врач, он входит чётко, деловито.
Поправит простынь, осмотрит зрачок.
Его вердикт звучит, как домовина,
Где каждый стук последний молоток.
Ты стал архивом их случайных фраз,
Хранилищем забытых новостей.
«Сосед купил машину». «Выдан пас
На матч». «У Оли будет пять гостей».
Чужая жизнь бурлит, течёт рекой,
Обходит твой безжизненнный остров,
Где ты всего лишь экспонат простой,
К покою вечному, казалось бы, готовый.
Ты слышишь споры, горькие, как яд:
«Пора отдать...», «Не мучайте его...».
Они, живые, споря, говорят,
О праве на твоё небытиё.
Ты вещь, предмет, тяжёлая обуза,
Ты график смет и койко-места стон.
И рвётся прочь из ледяного уза,
Твой молчаливый, раскалённый стон.
Часть III. Грань.
Но иногда, в безвременной ночи,
Когда молчит больничный коридор,
Ты видишь сны, они как трубачи,
Зовущие на призрачный простор.
Там ты бежишь по полю, травы в пояс,
И ветер тёплый путает виски.
Там нет границ, есть только вольный поиск,
И пальцы легки, и шаги легки.
Ты говоришь с отцом, давно ушедшим,
Он улыбается и смотрит на тебя.
И в этом мире, вмиг полусумасшедшем,
Ты забываешь, кто ты есть, скорбя
Лишь об одном: что этот сон лишь гость,
Что он растает, как туман к утру,
И вновь вернётся костяная злость,
Лежать бревном на продувном ветру.
И эта грань тонка, почти прозрачна,
Меж тем, где «ты» и где «тебя уж нет».
И мысль приходит, странна и двоячна,
Несущая одновременно мрак и свет:
А что, коль смерть и есть освобожденье?
Коль этот кокон просто переход?
И то, что все считают пораженьем,
На самом деле твой великий взлёт?
Часть IV. Возвращение.
И вот однажды, как удар хлыста,
Как будто ток пронзил тебя насквозь,
Неясная, чужая суета.
Игла, укол, что в этот раз стряслось?
И вдруг толчок, невидимый, глубинный.
Как будто сдвинулся тектонный пласт.
И первый импульс, робкий и звериный,
К мизинцу шлёт свой огненный приказ.
И он дрожит, едва заметно глазу.
Дрожит, как первый лист перед грозой.
Но эта дрожь сродни большому взрыву,
Вселенную рождавшему собой.
И новый спазм, уже сильней, настырней.
По венам ток, по мышцам жар огня.
Весь этот мир, тюремный и могильный,
Вдруг треснул, рухнул, отпуская зря
Державший пленника.
Ты силишься открыть глаза, о, Боже,
Как веки тяжелы! Свинцовый гнёт.
Но тонкий луч уже скользит по коже,
Слезой горячей по щеке течёт.
Сначала расплывчатые фигуры,
Безликий хор испуганных теней.
Потом черты, знакомые до дури.
И голос матери: «Живой... Сынок... Родней...»
И хриплый звук, что вырвался из горла,
Не голос скрежет ржавого замка.
Но мысль уже свободна, непокорна,
Уже летит, легка и высока.
Ты смотришь в лица, плачущие рядом.
Ты видишь мир, который чуть не сдал.
Ты вырван из посмертного парада,
Где маршировал, но не умирал.
Эпилог.
Я выжил, я хожу, я говорю.
Но часть меня осталась в той тиши.
Я каждый шорох в памяти храню,
Архив безмолвной камеры души.
И я смотрю на суетных людей,
Бегущих мимо, спорящих о зле,
И знаю то, что тысячи смертей
Живут в одном живом на сей земле.
30.07.2026 13:57
Монолог: Инопланетянин Зим
(На сцене появляется человек средних лет с потёртым кожаным портфелем в руке. Из портфеля он достает слегка помятые листы бумаги. Долго, с сомнением смотрит в зал поверх очков, протирает их платком, вздыхает.)
Вы знаете… я тут посмотрел телевизор, случайно включил, а там показывают будущее. Ну, как они его себе представляют. Планета Ирк, Всемогущие Высочайшие, и среди них захватчик по имени Зим. Маленький, зелёный, без ушей, но с колоссальным самомнением! Это же наш человек, абсолютно наш.
(Шуршит бумагами, качает головой.)
Понимаете, его отправили завоевывать Землю, но как отправили? Руководство эти самые Высочайшие просто хотело от него избавиться. Потому что он дурак, но дурак инициативный, что гораздо хуже. Ему дали секретное задание, карту, на которой Земли вообще нет, и неисправного робота в придачу. Сказали: «Иди, сынок, завоевывай». И он пошел! С гордо поднятой головой!
Вам это ничего не напоминает? Это же наша классическая командировка! Когда начальство посылает тебя туда, не знаю куда, чтобы ты не мозолил глаза здесь, главное выписать суточные и дать отчёт к пятнице.
(Кладёт портфель на стул, опирается на него.)
И вот этот Зим прибывает к нам, ему надо замаскироваться, как маскируется профессиональный, высокотехнологичный инопланетный шпион? Он надевает парик и контактные линзы, Всё! Зеленую кожу он объясняет «кожной болезнью». И что вы думаете? Наша общественность верит! Ему верят все, кроме одного сумасшедшего мальчика по имени Диб, который пытается всем открыть глаза, но мальчику говорят: «Мальчик, отойди, не мешай, у человека справка, у него кожная болезнь!»
Мы готовы принять любого пришельца, лишь бы у него была понятная нам медицинская амбулаторная карта. Зеленый? Бывает. Без ушей? Экология. Орёт как резаный? Ну, так жизнь тяжелая.
(Берёт лист, читает с характерной интонацией.)
Отдельная драма его помощник, робот ГИР, по паспорту сверхсекретная модель S.I.R., информационный процессор. По факту вместо процессора в голову засунули мусор, пустую банку и горсть мелочи. Что делает этот робот? Помогает завоевывать? Нет, он хочет вафли, он хочет кексы, он надевает костюм зелёной собаки и смотрит телевизор.
Это же гениально! Сверхтехнологичная машина прилетает из глубин космоса, чтобы жрать фастфуд и тупить в экран. То есть они там, на своей планете Ирк, создали идеального потребителя! Зим кричит: «Где мой план по уничтожению человечества?!», а робот отвечает: «Я засунул его в блендер, потому что блендер делает "вжжжж"». И Зим соглашается, потому что против аргумента «вжжжж» никакая космическая логика не работает.
(Пристально смотрит в зал, делает паузу.)
И вот они живут среди нас, Зим строит гениальные планы, то он хочет украсть все человеческие органы, чтобы казаться более человечным. То пытается уничтожить планету с помощью гигантского резинового лося, и каждый раз план рушится, не потому, что наше ПВО сработало. И не потому, что Диб его перехитрил. Нет! План рушится, потому что робот ГИР забыл нажать кнопку, или потому что сам Зим запутался в проводах.
Их космический корабль работает на честном слове, база в подвале постоянно барахлит, а руководство на родной планете просто не берёт трубку, когда он звонит доложиться.
(Улыбается, собирает бумаги в портфель.)
Вы знаете, глядя на этого Зима, становится как-то спокойно, если нас и придут завоевывать, то именно такие специалисты. С амбициями до Юпитера, с бюджетом в две копейки и с поломанным роботом, который вместо атомного взрыва выберет вафли.
Так что мы еще поживём, обязательно поживём, праздником вас, земные формы жизни!
(Кланяется, берёт портфель под мышку и уходит за кулисы.)
30.07.2026 10:47
Монолог: Человек превращающий воду в водку
Вчера встретил соседа Лёшу, человек уникальных способностей, дар божий, или проклятие, смотря с какой стороны посмотреть. Алексей умеет превращать воду в водку, силой мысли, причём, заметьте, бескорыстно, для себя не берёт ни капли, ему нельзя язва. Вот в чём трагедия, человек владеет ключами от рая, а у самого диета. Овсянка на воде, из которой он случайно, засмотревшись в окно, может сделать сорокоградусную жидкость.
Процесс выглядит буднично, берётся гранёный стакан, наливается вода из-под крана, обычная жидкость, с хлоркой, Алексей садится напротив, смотрит на стакан три минуты, взгляд тяжелый, как чугунный радиатор, раньше у него уходило пять минут, сейчас набил руку на три. Через минуту вода начинает тихонько подрагивать, через две по комнате разносится едва уловимый, родной до боли аромат. Через три на поверхности появляется характерная маслянистая плёночка, всё чистый продукт готов, сорок градусов, без сивушных масел, по ГОСТу.
Сначала Алексей пытался на этом заработать, бизнес открыть, но наше государство такие таланты не прощает. Пришли хмурые люди, спросили лицензию на спиртзавод, Алексей говорит, «Завод это я», ему не поверили, сказали «Покажи оборудование», Алексей показал на свою голову, осмотрели, оборудования не нашли, но на всякий случай опечатали водопроводный кран. Теперь Алексей ушел в подполье, работает на дому, работа тяжелая, вредная, к вечеру от постоянной концентрации мысли у него левый глаз косит, а правое ухо дёргается. Но люди идут, несут воду, кто в чайнике, кто в грелке, кто в трёх литровой банке, трехлитровая банка это тяжело, это сорок минут непрерывного гипноза.
Алексей после неё два часа лежит пластом, дышит через раз, жена Алексея несчастна, мечтает о простом женском счастье, хочет чай попить, обычный, чёрный, с лимоном, а не получается. Алексей за завтраком задумается о политике, посмотрит на закипающий чайник… и всё, опять заварка сбилась в градус, опять утреннее чаепитие превращается в проводы в армию. Вчера заходил к нему, попросил сделать пол-литра, исключительно для компресса, Алексей сел, уставился на банку, вдруг за окном раздалась сирена, скорая помощь проехала, Алексей вздрогнул, мысль соскочила.
В итоге получилась не водка, получился ликёр «Бейлиз», девяносто градусов, густой, как сгущёнка, и пахнет гуталином. Пить нельзя, поджигать страшно, пришлось вылить в унитаз, он три дня после этого блестел как новый и тихонько подпевал «Подмосковные вечера».
Вот так и живут, гений среди нас, человек, способный спасти экономику любой отдельно взятой страны, сидит на кухне в растянутых трико и выцветшей майке, и ждёт когда заживет язва. Страшная сила мысль человеческая, главное направлять её в правильное русло. Чтобы вода оставалась водой, а водка… водка пусть будет в магазине, там хотя бы лицензия есть.
28.07.2026 23:54
ЗАГС
Не храм, не сцена, не музейный зал.
Неброский адрес, трёхэтажный блок.
Его архитектор едва ли знал,
Какой сюда устремится поток.
Здесь нет колонн, лепнины золотой,
Лишь коридор, гудящий, как вокзал.
Казённый холод, воздух ледяной
И запах роз, что кто-то проливал.
Вот дверь налево, «Регистрация рожд...».
Уставший клерк, чернил усталый след.
В папке казённой первый твой рубеж,
Билет бумажный в этот белый свет.
«Мать: Иванова...», «Пол: мужской...», «Отец...»,
Слова сухие, как осенний лист.
И вот он, новый житель, наконец,
Вписан в реестр, юридически чист.
Вот дверь напротив, горькая глава,
Здесь тишина натянута струной.
Дрожащий голос произносит: «...вдова»,
И подпись тонет в графе ледяной.
«Свидетельство о смерти... получить...»,
Гудят слова, как провода зимой.
Здесь рвется самая последняя нить,
И человек уходит навсегда домой.
А эта дверь, свидетель сотен драм,
Разводы, споры, алиментов вязь.
«Прошу расторгнуть... он тиран и хам...»
«Она ушла, со мной порвавши связь...»
Здесь рушат то, что строили года,
Делят детей, посуду и ковры.
Здесь слово «вместе» тонет в «никогда»,
И гаснут обручальные костры.
Но главный вход ведёт наверх, туда,
Где вспышки слепят, где играет туш.
Где два кольца и клятвенное «да»,
Сплетают в вечность миллионы душ.
Здесь вальсы Мендельсона с хрипотой,
В колонках старых бьются о паркет.
Здесь клятвы о любви до гробовой
Дают на пару предстоящих лет.
Искусственные розы, постамент.
«Совет да любовь», звучит магнитофон.
Торжественный и тягостный момент,
Государством утвержденный марафон.
Невесты в белом, как воздушный торт,
Жених в костюме, взятом напрокат.
И мать украдкой слёзы рукавом утрёт,
И рад отец, и пьян немного сват.
Здесь плачут все, от счастья и от горя.
От боли прошлой, от грядущих дней.
Здесь каждый пишет собственную стори,
Чернилами казённым по ней.
Снаружи голуби, машины, смех,
Рис и монеты на сырой асфальт.
Обычный дом, вместивший сразу всех,
И юный трепет, и седую сталь.
Свидетель жизни, молчаливый страж,
На перекрестке всех людских путей.
Простой советский, серый бельэтаж,
Хранитель судеб, архив новостей.
Родился, умер, полюбил, простил.
Развёлся, вновь нашел, и все сюда.
В казённый дом, что молча приютил.
Начало, вечность и конец... всегда.
28.07.2026 16:51
Бомж Философ
Его престол, картонная коробка,
Что пахнет пылью, клеем и дождём.
В глазах, вселенской мудрости зазнобка,
И мысль, что мы неправильно живём.
Он смотрит сквозь витрины и рекламы,
Где силикон толкает дефицит,
Сквозь блеск и лоск продуманной программы,
Где каждый врёт и каждый делит быт.
Его зовут то «дед», то «эй, подвинься».
Он безымянен, словно дикий зверь.
А он когда-то в первенстве был виннер,
Стучался в замурованную дверь,
Писал диплом про Канта с Гегельяном,
Мечтал семью, собаку, тёплый плед...
Но в мире, где всё дышит чистоганом,
Его идеям не хватило смет.
Жена ушла, сказала, «Ты непрактик,
Ты витаешь, а мне платить кредит».
И он, философ-горе-шизматик,
Оставил ей и чайник, и гастрит,
Ключи от съёмной бросил на комоде,
Где фото в рамке, юн, небрит и смел.
И вышел в ночь при выбранной свободе,
Которую он, в общем, не хотел.
С тех пор его вселенная вокзалы,
Подвалы, свалки, крохи со стола.
Все те места, где жизнь даёт оскалы,
Где правда зла, но всё-таки цела.
Он видел, как банкир в костюме Brioni,
Рыдает пьяно, потеряв свой пост.
Как мать-кукушка в мусорном затоне
Оставила дитя на произвол судьбы.
Вопрос так прост,
Где та черта, что делит на успешных,
И тех, кто пал на городское дно?
Где грань меж праведных и самых грешных,
Когда им всем на финише, одно?
Он пьёт дешёвый спирт не для веселья,
А чтоб унять вселенский этот стыд.
За тех, кто ищет в золоте спасенья,
И тех, кто от бессилия убит.
К нему подходит юноша с айфоном,
«Отец, ты как? На хлеб хотя бы есть?»
И смотрит с состраданием шаблонным,
Как будто в этом благородства весть.
А старый бомж, пропахший сизым дымом,
Вдруг поднимает ясные глаза,
«Есть, милый... всё есть, только проходимо.
Вот ты спешишь, а знаешь ли, куда?»
Мальчишка сник, смутился, сунул мятый,
Полтинник в руку, чёрную как смоль.
И убежал в свой мир, делами сжатый,
Играть свою оплаченную роль.
А он смотрел на мокрую брусчатку,
Где отражался неоновый рай.
И думал, «Каждый прячет боль за заплатку.
Ты только эту боль не потеряй.
Она твой компас, совесть, человечность,
Единственное, что нельзя продать».
...И он уходит в серую бесконечность,
Чтоб на асфальте молча умирать?
Нет, он уходит думать, без упрёка.
Смотреть, как город-зверь сжирает дни.
Документальный фильм о сути рока.
Мы все в нём зрители, и все одни.
28.07.2026 15:47
Монолог: Муха и Дихлофос
Вот мы всё время куда-то летим, нам кажется, что если мы быстро машем крыльями, то у нас есть цель. Возьмём муху, обыкновенную, нашу, отечественную муха, летает, жужжит, настырная, как управдом. Ты ей: «Уйди», она тебе: «Я здесь живу». У неё же нет долгосрочного планирования, вся её концепция бытия — это кусок сахара на столе и открытая форточка, в которую она всё равно не попадёт, потому что есть стекло.
Стекло это наш главный философский тупик, видно всё, пройти нельзя, и тут появляется он, Дихлофос, встреча двух цивилизаций в отдельно взятой кухне. Обратите внимание на саму технологию, мы же не можем просто так… нам нужен инструмент, баллончик, красивый, импортный, с распылителем. Написано: «Мгновенный эффект», ну, у нас слово «мгновенный» всегда надо делить на три и умножать на квалификацию сантехника. Человек нажимает на клапан, идёт струя, запах такой, что муха должна умереть чисто из уважения к химической промышленности. Но что делает наша муха, она начинает сомневаться, она не падает сразу. Это не их муха, которая от одного вида инструкции теряет сознание, наша муха делает три почётных круга над люстрой. В её жужжании появляется лёгкая обида и геополитический подтекст, мол, «и это всё, на что вы способны после семи лет модернизации?».
Она вдыхает этот дихлофос, она им закусывает, ей сначала даже нравится — бодрит, освежает, напоминает детство на химкомбинате, она начинает летать зигзагами, это у неё называется «искать консенсус». Человек звереет, он начинает брызгать сплошным потоком, он уже сам кашляет, у него слёзы, тёща на балконе кричит: «Ты нас всех потравишь!». А муха… муха садится на сам баллончик, сверху, на кнопку, и смотрит на тебя всеми своими тремя тысячами фасеточных глаз с легким сочувствием: «Ну что, родимый? Сам-то как? Дышать есть чем?».
В этом и есть трагедия нашей дезинфекции, тот, кто травит, устаёт раньше того, кого травят, потому что у того, кого травят, есть иммунитет, выработанный вековой историей совместного проживания. А у того, кто травит — только баллончик и высшее образование, второе в таких дуэлях, как правило, мешает. В конце концов, они оба сидят на кухне, муха на люстре, слегка покачиваясь, человек — на табуретке, тяжело дыша, яд кончился, проблема осталась. Но появилось какое-то взаимное уважение, муха уже не жужжит, она понимает: человек тратился, покупал, нажимал.
Человек не машет газетой, он понимает: живое существо, выстояло, заслужило. Так и живём, вроде и травим друг друга регулярно, а расстаться не можем. Атмосфера не та, без мухи скучно, без дихлофоса — как-то не по-людски… Тщательней надо, ребята, или состав менять, или форточку открывать шире.
27.07.2026 23:27
Карлик
Меня всегда измеряли линейкой, будто рост — последняя правда о человеке. Сантиметры были важнее имени, и пока другие росли ввысь, я рос внутрь. Моя биография умещалась в чужой усмешке: в детстве меня спрашивали не о мечтах, а о том, достаю ли я до выключателя. Взрослые смеялись осторожно, словно «по-доброму», но дети были честнее — они били сразу словом.
Я рано понял, что жалость — это сестра высокомерия. Она гладит по голове, но никогда не смотрит в глаза. Мать говорила: «Сынок, не смотри на тех, кто смеётся». Но как не смотреть, если их смех становился улицей, школой, автобусом, магазином, очередью, работой — целой страной, где каждый второй хотел убедиться, что я действительно существую?
Да, я существую. Не как персонаж цирковой афиши, не как шутка, не как символ и не как урок чужой терпимости. Я существую как человек, которому тоже бывает холодно, который умеет любить, боится смерти, помнит запах хлеба, материнских ладоней и дождя, стекающего по стеклу.
Мне говорили: «Главное — не комплексуй». Это всё равно что сказать человеку под завалом: «Главное, дыши свободнее». Комплекс не рождается в теле, его строят из чужих взглядов. Каждый смешок — кирпич, каждое «Ой, какой маленький!» — цемент, каждое тайное фото, сделанное без спроса, — новая стена. Я долго жил внутри этой стены. Потом работал — обычная работа, только необычные лица вокруг. Они думали, что если улыбаются, то уже добрые. Но доброта — это не улыбка. Доброта — это когда тебя не превращают в событие.
Меня не раз спрашивали: «А трудно жить таким?». Я отвечал: «Попробуйте хоть день прожить человеком, которого сначала рассматривают, а потом уже слушают». Они молчали — не потому, что понимали, а потому, что не знали, что ещё спросить.
Я видел, как стареют родители. Отец однажды сказал: «Прости, что я не смог защитить тебя от людей». И тогда впервые я увидел, как высокий человек может чувствовать себя маленьким. Жизнь вообще не знает сантиметров. Она одинаково ломает позвоночники горем, одинаково оставляет пустые комнаты, одинаково учит плакать.
Любовь тоже не спрашивала моего роста. Она просто однажды взяла меня за руку, и впервые моя ладонь оказалась не предметом удивления, а местом, где можно было жить. Я понял, что счастье не становится ниже, если человек невысок. Но общество любит масштаб: большие дома, большие машины, большие должности, большие обещания, большие памятники. А потом удивляется, почему так мало больших сердец.
Я не герой, не мученик, не символ судьбы. Я обычный человек, который устал быть чьим-то сравнением. Не говорите: «Несмотря ни на что» — во мне нет этого «Несмотря». Есть просто жизнь: утро, свистящий чайник, книги, работа, боль в спине, бессонница, радость, любовь, страх, память, надежда. И этого достаточно, чтобы называться человеком.
Когда-нибудь моё тело станет землей. И земля не станет измерять меня. Она примет каждого одинаково: высокого, низкого, красивого, страшного, знаменитого, неизвестного. Перед вечностью все становятся ростом в одно дыхание.
Если после этих строк кто-то перестанет смеяться над чужим телом, если хоть один ребёнок не услышит унизительного прозвища, если хоть один взрослый вместо любопытства выберет уважение — значит, моя исповедь не растворилась в воздухе. Я не прошу жалости, я прошу точности: называйте меня человеком. Всё остальное — подробности, которые однажды унесёт ветер.
25.07.2026 20:04
Синдром Туретта
Внутри меня живёт чужой, незваный гость.
Он нервный дирижёр, он мой тиран и трость.
Он дёргает за нити, что скрыты под плащом
Из кожи, мышц и костей, и бьёт меня ключом.
Ключом разводным в череп, в солнечное сплетение,
Рождается не крик души, а просто напряжение.
Искажено лицо не болью, не гримасой гнева,
А тиком, острым, как игла, вонзающимся в нервы.
Сначала лёгкий зуд в затылке, ток по позвонкам,
Предчувствие грозы, что рвётся к берегам.
И ты пытаешься сдержать зажать в кулак ладонь,
Вцепиться в ручку стула, унять в груди огонь.
Бессмысленно, волна накатит, как девятый вал.
Рывок плечом, кивок, которого не ждал.
Пронзительный, гортанный звук, похожий то на лай,
То на шипение змеи, «Не трогай. Умирай».
Нет, это не слова, не мысли, просто спазм.
Звуковой мусор, звуковой сарказм,
Что выдаёт мой речевой, дурной аппарат.
Я этому не рад, поверьте, я не рад.
Вы смотрите с брезгливостью, с опаской, со стыдом.
«Он сумасшедший? Пьяный? Что творится с ним?»
Вы шепчетесь в метро, в толпе, в аптечной тишине.
И каждый взгляд ваш новый гвоздь в моей больной спине.
«Спокойней надо быть, возьми себя ты в руки!»
Какой благой совет, какие сладкие звуки.
Как будто я капризный баловень судьбы,
Решивший поиграть в безумные шуты.
А я веду войну, без пауз, без пощады.
За право просто выпить чашку лимонаду,
Не расплескав, не вскрикнув, не издав мычанья.
За право на простое, ровное молчанье.
Когда чужой внутри на время засыпает,
Я ощущаю мир, который ускользает.
Вот тишина, вот гладь воды вот облаков полёт.
Вот я не тиков набор, не сломанный фокстрот.
Но он проснётся вновь, он часть моих цепей.
Он бьёт в свой барабан всё чаще, всё лютей.
Он выкрикнет нелепость в храмовой тиши,
Он просит лишь одно, «Дыши. Пиши. Живи».
Сквозь этот хаос звуков, судорог и жестов
Идёт обычный человек, в одном из тысяч кресел
Он может быть вашим соседом, молчаливым и седым,
Чей внутренний шторм невидим и глухим.
Не отводите глаз, не осуждайте с ходу.
Попробуйте увидеть сложную природу,
Где в клетке тела бьётся несломлённый дух,
Который к доброте и пониманью глух.
Нет, не глух, он слышит, он как радар сечёт,
Любой косой укор, любой холодный счёт.
Внутри меня не бес, не порча, не проклятье,
Лишь сбой в системе, нервное объятье.
Так что, когда услышите вы странный крик иль свист,
Знайте, идёт по улице не дьявол, не артист.
Идёт обычный человек, в нём идёт борьба, как в книге толстой лист.
За право быть собой, за право быть невидимым,
Когда толпа тебя считает одержимым.
За право заказать билет, купить буханку хлеба,
Не чувствуя себя пришельцем с другого неба.
Внутри не злость, внутри измотанный боец,
Уставший от реакции напуганных сердец.
Он строит замки из песка в короткие затишья,
И шепчет в тишину, «Пожалуйста, потише...»
Но дирижёр не спит, он снова поднял палку,
И телу отдан приказ, как будто на свалку
Летят обрывки фраз, движений резких рой.
И человек ведёт свой ежедневный бой.
В его глазах не вызов, чаще извиненье
За этот сбой, за это прегрешенье
Против законов общества, где норма так важна.
Ему от вас лишь капля пониманья нужна.
23.07.2026 10:32
Канатоходец
Пролог. Архивный кадр.
Зернистый снимок, площадь, пыльный зной.
Толпа как тесто, поднялось и дышит,
И в ней один, над гулкой тишиной,
Не видит землю и оваций не слышит.
Он просто точка, человек в пике.
Он часть струны, натянутой до звона.
И небо бьётся в тонком шелункове,
Его шесте, его скупой иконе.
Он вписан в кадр, немного смазан блик.
Газетный выцветший, забытый литер.
Его зовут Филипп, или Анри.
Или, быть может, безымянный Артур Питер.
Часть I. Подготовка.
Металл холодный, пальцы вяжут трос.
Не дрогнет жилка, не блеснёт слезою.
Зачем? Ответ, безжалостно и прост,
Затем, что бездна дышит под тобою.
Она твой зритель, главный и немой.
Она зовёт, как сонная трясина.
Ей дела нет, что ждёт тебя домой
Усталый ангел или губы сына.
Расчёт опор, крепкий узел, вес.
Сопротивленье ветра, сплав металла.
Здесь нет искусства, есть один процесс,
Чтоб равновесье смерти не достало.
Костюм по телу, выверен балласт.
Мозоли старые, как горные породы.
И каждый шаг, что он тебе отдаст,
Украден у земной, хромой свободы.
Он не танцует, это чертежи.
Движенье выверено сухо, как в аптеке.
В его глазах не призраки, не сны,
А только цифры, метры, вехи, вехи...
На той и этой башне по рубцу.
Два якоря, и нить через ущелье.
И он идёт, по этому лицу
Не видно страсти, только ремесленье.
Часть II. Путь.
И первый шаг, толпа внизу "Ах!" стон.
Как будто их сердца, а не ботинки,
Коснулись грани, где один закон,
Дыши, смотри, держись за серединку.
Он видит нить и больше ничего.
Весь мир сужается в стальную полосу.
Есть только вдох, есть выдох божество,
Что держит тело, лёгкое, в весу.
А ветер он отдельный персонаж.
Он шулер, он карманник, он убийца.
Он шепчет в ухо, "Брось, отдай, продашь
Мне душу за покой, чтоб прекратиться".
Он дёргает за штангенциркуль-шест,
Он бьёт под рёбра ледяной ладонью.
А ты идёшь, неся свой шаткий крест,
Над суетной людскою преисподней.
Под ним гудки машин, как нервный сбой.
Под ним дома, что спичечный разъезд.
Он бог и смертный, он над сам собой.
И каждый мускул, напряжённый до отказа,
Считает метры, дюймы, миллиметры.
Ошибка смерть, и нет второго шанса.
Лишь пустота и хулиганы-ветры.
И он не смотрит вниз, зачем ему,
Смотреть в лицо своей возможной смерти?
Он смотрит в цель, в ту точку, в ту кайму,
Где трос врастает в камень тверди.
Там финиш, жизнь,там снова твёрдый пол.
Там можно будет выдохнуть и сжаться.
А здесь работа, чистый протокол.
Искусство падать, но при этом удержаться.
Часть III. Возвращение.
И вот последний шаг, земля, бетон.
Ноги не чувствуют опоры, странно, зыбко.
Мир каруселью, в уши бьёт шансон
Восторгов, криков, чья-то улыбка.
Его качают, хлопают, несут.
Он победитель, он герой, он гений.
Он отключает внутренний свой суд,
Свободный от высотных напряжений.
Но ночью, в тишине, в пустой постели,
Когда затихнет славы канонада,
Он снова слышит, как ветра свистели,
И чувствует дыханье пустоты и ада.
Она внутри него, она живёт.
Та бездна, что он одолел и вынес.
И новый трос его неудержимо ждёт.
И новый город, новый вызов, бизнес.
Эпилог. Современный кадр.
Цветной экран, смартфон, открыта сеть.
Сто тысяч лайков, комментарий, "Круто!"
Легко нажать, легко пересмотреть,
Забыв об этом через полминуты.
Он стал легендой, строчкой в "Википедии".
Размытым образом, почти что анекдотом.
А где-то в небе, вне земных трагедий,
Идёт по звёздному лучу... канатоходец.
И нет толпы, нет камер, нет сетей.
Лишь он, и шест, и вечное стремленье
Пройти над пропастью бессмысленных затей
В простом, как выдох, праведном движенье.
22.07.2026 14:33
Настроение Ноль
Ну вот, опять, настроение ноль.
Как будто выключили свет,
И всё, ни петь, ни плакать, ни смеяться вволю,
Просто сидеть и ждать, когда пройдёт.
В голове туман, и мысли как вязкий кисель,
Ничего не хочется, никуда не тянет.
Будто жизнь поставила на паузу,
Цель не видна, и время медленно тает.
Может, чай горячий или водка холодная,
Поможет хотя бы на время чуть-чуть?
Или просто полежать, закрыв глаза.
Настроение ноль, такой вот маршрут.
Завтра будет лучше, наверное, да...
21.07.2026 18:07
Сонный Паралич
Ночь вливается в вены свинцовой смолой,
Тело камень, вросший в постель, неподвижный.
Только разум, как птица под битой скалой,
Бьётся в клетке грудной, абсолютно бесстыжий,
Слыша каждый свой нерв, каждый шорох и скрип,
Каждый стук твоего же испуганного сердца.
Ты заложник, ты в матрице, пойман, ты влип.
И не скрыться, не дёрнуться, не запереться.
Воздух стал вдруг тяжёлым, как влажный цемент,
И в углах, где сгущается мрак беспредметный,
Проступает неясный, гнилой элемент,
Силуэт, порождённый тревогой посмертной.
Он не дышит, но ты его чувствуешь вес,
Давит грудь, выжимает остатки дыханья.
Это древний, первобытный, непрошеный бес,
Воплощённое эхо ночного страданья.
Он ползёт по стене, по узорам ковра,
Искажая пространство, ломая законы.
Ты кричишь, но твой крик это просто игра,
Для глухих, неподвижных твоих перепонок.
Нету звука, лишь мысль, как натянутый трос,
На висках напрягается, рвётся, вибрируя.
Это хуже, чем страх самых яростных гроз,
Это ужас, бесплотность свою симулируя.
Взгляд прикован к фигуре, что ближе... и вот,
Ощущаешь холодное, мёртвое рядом.
Это палец незримый касается рта,
Затыкая твой вопль своим леденящим зарядом.
Это шёпот без слов, ледяная игла,
Что вонзается в мозг, выжигая рассудок.
«Я пришёл за тобой, пока комната спала...»,
И в груди пустота, а не твой желудок.
Кто ты, тварь из глубин моего подсознанья?
Порождение стресса? Химический сбой?
Или правда есть в мире иные созданья,
Что питаются нашей живою мольбой?
Я пытаюсь моргать, пальцем шевельнуть.
Хоть мизинцем, хоть краешком самой последней
Мышцы, брошенной в эту кошмарную муть,
Чтоб развеять удушливый, тягостный бредень.
И секунды, как вечность, ползут по часам,
Тик-и-так… Отмеряя пытку до дрожи.
Ты отдал бы сейчас всё мирским чудесам
За возможность почувствовать собственность кожи.
За глоток своего, настоящего дня,
За простое движенье руки или века.
Ты не ты, ты лишь кукла, которую, мня,
Богом, мучает тень своего человека.
И внезапно… толчок, резкий вдох, судорога.
Воздух рвётся в проснувшиеся лёгкие шумно.
Взгляд метнулся по комнате, нет никого.
Лишь луна в окнах светит стерильно, бездумно.
Тишина, пульс стучит, как шальной молоток.
Тело мокрое, липкое, слабое, чуждое.
Ты свободен, нажал на спасительный курок.
Но ты знаешь, когда ночь вернётся, простужена,
Где-то там, за порогом усталого сна,
Он опять будет ждать, неподвижный и зрячий,
Потому что в тебе его суть рождена.
Твой личный кошмар, твой паралич, твой незрячий.
Хозяин, стеклянный, безмолвный твой плачий.
Он въелся в твой пот, он смешался с тобой,
Как ржавчина в сталь, как усталость в солдата.
Ты водишь рукой по подушке сырой,
Ищешь кнопку отмены, рычаг для возврата
В тот мир, где ты властен над телом своим,
Где твой выдох и вдох только личная воля.
А теперь ты, лишь хрупкий, дрожащий пилим,
На котором играет симфонию боли
Твой собственный мозг, гениальный садист,
Режиссёр этих пыток, невидимых миру.
На рассвете ты снова спокоен и чист,
Но изнанка души помнит чёрную дыру.
Ты встаёшь, смотришь в зеркало, кто там, внутри?
Тот, кто бился и рвался, и корчился в страхе?
Или просто уставший двойник, визави,
Что отмоет с себя следы этой атаки?
Каждый шорох за дверью, случайная тень,
Занавески качнувшийся край колыханья
Всё становится знаком, сигналом, мишень,
Для которой ты цель, полигон для терзанья.
Днём ты логик, ты знаешь про фазы и сны,
Про гипнагогию, амигдалы и сбои.
Но когда гаснут лампы, всезнайки смешны
Пред личиной того, что восстало из хвои
Тёмной чащи сознания, вышло на зов
Непонятной, глубинной твоей же природы,
Чтоб напомнить о хрупкости вечных основ,
О бессилии плоти пред ликом невзгоды.
Этот опыт клеймо, раскалённый металл,
На незримой поверхности твоего духа.
Ты уже никогда не забудешь оскал,
Той безликой фигуры у самого уха.
Ты боишься уснуть, кофе, полночь, экран,
Ты растягиваешь бдение до предела. Лишь бы вновь не попасть в этот жуткий капкан,
В эту стылую клетку остывшего тела.
Но усталость берёт, как назойливый вор,
Своё право на отдых, на сон, на забвенье.
И ложась, ты выносишь себе приговор,
Повторить ритуал своего пораженья.
И когда оно снова навалится, там,
В неподвижной, звенящей от ужаса дрёме.
Ты отчётливей всех заповеданных драм,
Вспомнишь истину, ты одинок в этом доме.
Что зовётся твоим черепом,
И твой не пришелец извне, не ночная химера.
Это ты, отражённый в зрачках, вечный мрак,
Твоя личная бездна, твоя анти-вера.
Ты лежишь, принимая пришедшую жуть.
Ты почти что смирился, ты ждёшь катарсиса.
Ведь когда-нибудь ты же сумеешь шагнуть,
Из тюрьмы этой в свет,
Если сам не лишишься рассудка...
18.07.2026 23:47
Библиотекарь
Замри, услышишь тихий звон,
Не колокол, не проповедь, не крики.
Так дышит пыль веков седой хитон,
Ложится на пергаментные лики.
Здесь время не вода, а мёд густой.
Тягучий, тёмный, в сотах переплётов.
И он, хранитель, страж и постовой,
Считает дни по выбывшим отчётам.
Его зовут... никак, почти всегда,
К нему подходят сгорбившись, несмело.
Бормочут шифр, глотая «да, да, да…»,
И пропадают в лабиринтах тела.
Большого зданья, он не человек,
Скорее функция, живая картотека.
Он помнит твой невыплаченный чек,
И то, что ты искал на той неделе.
Приходит утро, звякают ключи,
Как будто в склепе отворяют тайну.
И первый луч, на цыпочках, в ночи,
Заставший холод, проникает в спальню.
Для тысяч душ, шеренги ровных спин,
Кожаный холод, золотое слово.
И он один, всегда, совсем один,
К этому сражению всегда готовый.
Сраженье с чем, с забвением, с тщетной,
Попыткой цифры задушить бумагу.
С курсовиком, написанным поспешно.
С ребёнком, что испачкал супостату,
(герою саги) форзац чем-то липким.
С невежеством, что в поиске лениво,
Вбивает, «книшка… ну, с такой улыбкой…»
А после спорит дерзко и брезгливо.
Он видит всё, как прячут по углам,
Любовь и страх, зачитанные в дыры.
Как ищут в книгах то, чего бедлам,
Реальной жизни дать не в силах.
Мирры и ладан слов, бальзам забытых снов.
Рецепты счастья, яда, преступленья,
Он молчаливый исповедник, жрец без слов,
У алтаря чужого откровенья.
Вот женщина, седая, как луна,
Берёт с дрожащей полки мемуары.
Ей, видно, тоже выпала война,
И в буквах ищет старые пожары.
А вот студент, прыщав и бородат,
Впился в Ницше, как в последнюю икону.
Он ищет силу, чтобы свой закат,
Не встретить жалким офисным планктоном.
Он знает их по трещинкам в очках,
По пятнышку от кофе на манжете.
По их слезам, засохшим на щеках,
Когда они читают о Джульетте.
Он ноль эмоций, каменный фасад.
Надменный взгляд поверх оправы строгой.
Лишь иногда, когда все книги спят,
Он сам бредёт пылящеюся дорогой…
Берёт потёртый том, не на заказ,
Не по заявке, просто для дыханья.
И чей-то голос, чей-то страстный сказ,
Вплетается в его мирозданье.
И оживают тени на стене,
И шелестят страницы, словно крылья,
В этой мёртвой, гулкой тишине.
Он не хранитель, но герой,
Усильем своей души он плавит лёд веков,
Летит над бездной, штурмом берёт крепость,
И нет ни шифров, ни сухих отчётов,
А только жизнь, и вся её нелепость,
И вся её звенящая краса.
Он дышит этой пылью, как свободой.
Он слышит в ней чужие голоса,
Что стали частью собственной природы.
Но вот рассвет, и снова звяк ключей,
Вернуться в роль, надеть привычно маску.
Сказать кому-то, «Тише, не кричи»,
И выдать в сотый раз простую сказку.
Замри, послушай, это он, твой страж,
Незаметный, как воздуха движенье.
В его руках не книга, карандаш,
И вечности простое продолженье.
17.07.2026 17:24
Почтальон
Проспект разбужен дрелью новостройки,
Гудит асфальт от шин и тормозов.
Он начинает путь у ржавой стойки,
Где ждёт его дневной почтовый «лов».
Не тот, что в старых фильмах, с толстой сумкой,
С «Победой», с кепкой, сдвинутой на лоб.
Его фургон, побитый и угрюмый,
В себя вбирает городской потоп.
Коробки, свёртки, бандероли, письма,
Рекламный мусор, бланки, кутежи
Кредитных карт, казенные отписки,
Налоговые злые мятежи.
Он часть большой, невидимой машины,
Что гонит кровь по венам городов.
Его лицо, изрезанней морщины,
Чем карта придорожных поездов.
Он помнит всё, где злая доберманша,
Где выйдет бабушка с котомкой для газет,
Где бывший капитан, сошедший с марша,
Ждёт весточки от тех, кого уж нет.
Вот пятый этаж, одышка, лифт не пашет.
Домофон ворчит, как недовольный зверь.
А за дверями жизнь, смеётся, плачет, машет,
Считая сумму радостей, потерь.
Он им несёт не просто картонки,
Он им несёт задержку самолёта,
Развод, наследство, выигрыш в лотерею,
Чужой любви негромкую икоту.
В одной посылке, крошечные пинетки,
(Их забирает парень, лет семнадцати, бледней стены).
В другой усопшей матери таблетки,
Что дочь заказывала в счёт шальной вины.
Вот хрупкий ящик, надпись, «Осторожно! Стекло».
Внутри флакон духов из парижей дальних.
Он постучит, и женское тепло
Его на миг коснётся в складках спальных.
А здесь казённый, сухо опечатанный конверт.
Мужчина в шортах распахнёт небрежно.
И рухнет мир, и будет свет померк.
И он, почтальон, уйдёт оттуда спешно.
Ему нельзя, нельзя вникать, сопережить,
Принять на грудь чужое горе, счастье.
Его задача, просто доложить,
Скрепить печатью росписи, участья.
Он лишь посредник, серый, как асфальт.
Как пыль на папках в сумрачном архиве.
И каждый стук его то траур, то гештальт,
То крик «ура!» в казённой перспективе.
В его руках весь срез эпохи, вся страна,
Судебный иск, алименты на ребёнка,
Диплом по почте, весточка с «СВО»,
Открытка к Пасхе, звонкая, негромкая.
И он идёт, сливаясь с фоном стен,
Пропахший клеем, типографской краской,
Незаменимый, но взамен,
Не ждущий ни оваций, ни огласки.
Когда последняя посылка вручена,
И пуст фургон, и кончилась работа,
В его квартире стынет тишина,
Где писем ждёт… не он, а кто-то.
Он молча сядет, выпьет крепкий чай.
И не расскажет ни жене, ни сыну
О той драме, что видел невзначай,
Лишь протянув помятую квитанцию.
Он просто часть огромной, сложной схемы,
Проводник судеб, телеграмм и дат.
Простой почтальон герой немой поэмы.
Безликий и усталый адресат… Всех наших жизней.
15.07.2026 17:38
Таксист
Мой позывной, четыре, шесть и три,
А имя стерто кнопкой «Принимаю».
Я призрак ночи, сядешь не смотри,
Я просто фон, я город провожаю.
В салоне пахнет кофе, суетой,
Стиральным порошком и чьей-то ложью.
Клиент садится, властный и крутой,
И воздух сразу пахнет бездорожьем.
Он говорит по громкой о делах,
О цифрах с девятью нулями кряду,
А я молчу и думаю, монах
Увидел бы в нем кандидата в ады.
И жму на газ, виадук, кольцо, туннель.
Я вижу город так, как он не видит.
Изнанкой, снанкой, грязная постель
Огней, где каждый люто ненавидит
Соседа слева, справа, и того,
Кто вдалеке мигает аварийкой.
Вся эта спешка, в сущности, бегство
От самого себя, с дешёвой биркой
"Успеха" на потрепанном пальто.
И вот я торможу, вокзал, кафе,
Садится женщина, на вид студентка.
От слёз намокла кнопка на софе
Из кожзаменителя, моя клиентка
Молчит всю дорогу, смотрит в никуда,
В фонарные столбы, что бьют по окнам.
«Надежды нет?», звучит её «когда?».
И я молчу, здесь слова станут моклым,
Ненужным хламом, ей нужна не речь,
А просто чтобы кто-то вёз и слушал
Её безмолвье, и моя задача, сберечь
Вот этот хрупкий мир, что в ней разрушен,
Довезти его до точки «Б».
Тихонько, не тряся, без резких жестов.
«Спасибо... Сдачи нету...», «Всё себе».
Она уходит в царство манифестов,
Где каждый, царь и сам себе судья.
А у меня опять пискнет заказом.
Семья с ребёнком, ссорятся, зудя,
Бросаясь друг на друга едкой фразой.
Им ехать в спальный, в ипотечный рай,
В двадцатый этаж бетонного колодца.
«Ты вечно!», «Никогда!», а через край
Льёт детское отчаянье, и бьётся
В стекло ребёнок лбом и тихо ждет,
Когда их крик взорвется или стихнет.
Я навигатор, я веду учёт
Тем километрам, где надежда липнет
К асфальту, как раздавленный каштан.
Они выходят, папа хлопнет дверью.
И в тишине рождается туман,
Мое чужое, горькое похмелье.
Бывают те, кто шутит, говорит
О спорте, о политике, о жизни.
Везёт меня, как будто сам горит,
Отдать свой опыт ветреной отчизне.
Старик о внуке, девушка о псе.
Мужик о стройке, даче и рыбалке.
Я становлюсь их частью на шоссе,
Фрагментом быта в городской мигалке.
Им нужен просто слушатель. Пустой и чистый лист, чтоб начертать тревоги.
Я временный священник, но простой,
Без рясы, отпускающий в дороге грехи и страхи.
Только вместо "мир",
Я говорю им, «Прибыли на место».
Вот так и тлеет мой дорожный пир.
Я, соль и перец городского теста.
Вращаю руль, как будто бы верчу
Огромный глобус судеб и трагедий.
Ночь утихает. Ставлю на плечо
Затёкшее за сотни лихолетий
Моей короткой смены. Светлячки
Домов погасли, спящие массивы.
Встает рассвет, и снова новички,
Спешащие, угрюмые, простые,
Садятся в мой уставший драндулет.
А я их тень, я просто перевозчик.
Забытый через несколько минут...
14.07.2026 12:50
Хиромант
Несите ваши руки, как весенний снег,
Тяжелый и раскисший, принесите страхи.
Я пыльный счетовод прошедших лет и вех,
Читающий письмá на белой вашей плахе ладони.
Здесь нет ни магии, ни колдовства, ни звёзд,
Ни шепота извне, ни голоса глухого.
Лишь только карта вен, да линий перехлеёст,
Сухой, документальный оттиск бытового, закона.
Вот ваша линия… Смотрите, как желта,
Как будто век курила трубку из печали.
Вот здесь, обрыв, вам было двадцать два, когда,
Слова любви у вас отчаянно украли, навеки.
Вы помните тот двор и тот февральский дым?
Мальчишка с синими от холода губами.
Он клялся вам тогда, что станет он седым,
Лишь рядом с вами, под одними небесами.
А что же вы? Вы хитрая змея.
Петлей ума вы перекрыли ровный клапан
Артерии сердечной, говоря, «Не я, не мне… Мой путь заранее распластан,
Не связан с ним». И вы солгали, вот рубец незримый, вросший в холм Венеры.
Он до сих пор пульсирует, живёт
Архивом неизжитой, дикой веры.
И муж ваш он хорош, он вам принёс покой,
И дети… но вот эта борозда сквозная
Нам говорит, вы так и не стали той,
Кем быть могли, свой собственный рай предавая.
Несите руку.
А ваша… о, какая простота.
Четыре линии, как шпалы на ладони.
Родился, вырос, ждет лишь немота,
Да стершийся погост в последнем перегоне.
Здесь нет борьбы, здесь нет «во имя» и «вон там».
Здесь пашня, сенокос, похлебка да усталость.
И палец, желтый от махры, напополам
Согнувшийся все, что от жизни и осталось.
Нет, стойте… вижу… Маленький виток,
Как след от пули, скрытый сухожильем.
Война, и грязь окопная, и бок простреленный.
И крик под серым небом пыльным.
Вы там, в дыму, тащили пацана.
Он задыхался кровью, хрип был тонок, страшен…
И в этот миг вся ваша жизнь, до дна,
Была до капли, до последней прожита, окрашена,
Тем алым цветом, и вся ваша простота,
Лишь пыльный плащ, укрывший тот осколок.
Теперь в глазах у вас лежит немота,
Но на руке, герой, чей подвиг был недолог, но вечен.
Дайте вашу.
Эта вся в сетях, как карта старых, спутанных дорог,
Здесь перекрестки лжи, здесь петли компромиссов.
Вы коммерсант? Директор? Или бог,
Для тех, кто ждёт от вас, финансовых анонсов?
Ваш ум остер, как скальпель. Холм Юпитера высок,
И выдает в вас власть, почти первопричину.
Вы топчете других, сбивая пыль у ног,
Вы строите свою блестящую рутину
На трещинах чужих судеб. Но вот, взгляните вскользь,
На линии семьи, зияющая яма.
Вы одиноки, вы вколоченный в мир гвоздь.
Холодный, ржавый, вас не греет даже мама.
Не грела, вы её оставили в селе,
С тремя мешками круп, меняя на столицу.
И тонкая морщинка на челе
Той старой карты, та её больница,
Где счет последним дням вёлся без вас.
Вы были заняты, слиянья, поглощенья…
И каждый ваш успех, каждый ваш звёздный час,
Лишь эхо вашего большого отреченья
От главного, и деньги не спасут.
На вашей банковской ладони нету сердца.
Лишь мёртвый, ледяной, расчетливый маршрут.
И некуда от самого себя вам деться.
Ах, детская ладонь… какая чистота.
Как розовый атлас, как лист ещё не мятый.
Здесь нет ещё морщин, нет шрамов, нет креста,
Нет памяти, тоской и горечью распятой.
Здесь только предстоит. Смотрите, длинный путь
Прочерчен смело, будто кистью гениальной.
И ветка от него уходит в самую суть
Холма Луны, мечты и дали нереальной.
Он будет музыкант, художник и поэт.
Он будет говорить с ветрами и веками.
Он будет видеть тот невидимый для всех свет,
Что льётся изнутри, рожденный не словами.
Но... что это? Вот точка, чёрный гвоздь,
Вбитый в самую середину этой сказки.
Болезнь? Удар? Или слепая злость,
Того, кто не простит ему полёта и огласки?
И эта линия таланта, как росток,
Наткнётся на неё и сломится так рано…
Не плачьте, мама, это лишь поток возможностей.
Судьба не вырыта канава.
Оберегите, Слышите? От сквозняка,
От злого слова, от тупого равнодушья.
Ведь на ладони у вашего сына,
Не просто очередная жизнь. А чьё-то задохнувшееся будущее.
Несите ваши руки, десятки, сотни рук.
Я перебрал их все, как старый библиотекарь.
И в каждой чей-то ад, и чей-то райский круг,
И личный крест, и собственный аптекарь
С набором ядов и целебных трав.
Я вижу всё ваш стыд, что вы давно забыли,
И подвиг, о котором смолкнет вся молва,
И всех, кого вы страстно не любили.
Я утомился, пальцы в пыли лет,
В чужой муке, в чужом несбывшемся величье.
Я тоже карта, вот он, мой билет,
Прочерченный морщиной на безликом птичьем запястье.
Век сидеть в прокуренной тиши,
И вглядываться в срез чужой, открытой раны.
И трогать пальцами осколки душ,
Читая в них романы, драмы и обманы.
Смотреть в глаза, в которых плещет страх.
И врать, что всё поправимо. Что можно переписать на этих белых плахах,
Всё то, что пережить почти до боли сложно.
...Довольно, свет погас.
Сегодня мой приём окончен уходите.
И руки спрячьте, ...хоть на этот раз,
Свои дороги сами напишите.
14.07.2026 12:22
Фронтовая Медсестра
Снова рассвет, а в глазах лишь война,
Снова закат, и душа так больна.
Слышу я крики, зовущие в бой,
Но мой удел быть рядом с тобой.
Вот он лежит, молодой, как цветок,
Жизнь почти оборвалась, как тонкий росток.
Руки дрожат, но я знаю, что делать,
Смерть не должна его душу развеять.
Тяну его бережно, словно дитя,
Сквозь грязь и осколки, сквозь боль и петля.
Каждый шаг, это битва с судьбой,
Каждый вздох, это молитва с тобой.
Снег под ногами окрашен в багрянец,
В глазах его страх, и жизни румянец.
Я лишь медсестра, но в сердце моём
Горит огонёк, что зовётся добром.
Пусть мир спит спокойно, не зная беды,
Я здесь, на земле, где царят лишь следы.
Кровавых сражений, где стонет земля,
Спасая солдат, я спасаю себя...
14.07.2026 11:35