Шов
I
Не утро — распоротый шов темноты
над башней, над гарью, над снегом окраин.
Эфир колет горло. Немые мосты —
провисшие строки из Книги изгнанья.
На каждой странице — оправданный Каин,
а Авель лежит между строк без дыханья.
Спокойствие здесь — не покой, а наркоз:
под ним прорастают полынью штыки.
На площади ветер ведёт свой допрос,
и слово «свобода» стучит в позвонки.
— Готовы подняться? — Готовы терпеть
посты, турникеты, казённые стены.
Им проще оглохнуть и окаменеть,
чем вырвать из камня застывшие вены.
Никто и не хочет державных вериг,
но в каждом поклоне держава воскресла:
ей нужен народ — не велик, а безлик,
чьи спины — опора для мягкого кресла.
У времени — свой неизбывный коли́т
от сводок, от лжи, от свинцового хлеба.
Оно воздвигает слепой монолит
из собственной боли в отсутствие неба.
Казну разъедает веков кислота,
и медь проступает зелёным наростом.
Над древней Москвою встаёт Калита —
то князь, то сума над разрытым погостом.
В неё опускают не медь — имена;
у каждого имени стёртые даты.
И всё, что казна называет «страна»,
разбито на графы: доходы, затраты.
В оконных проёмах — больничный рассвет.
У самых экранов жуют отраженье.
Им выдали страх — безвозвратный билет
со штампом в графе «назначенье»: «спасенье».
Цветёт симони́я. Торгует алтарь.
За плату невинным объявлен убийца.
Под куполом — золото. В золоте — царь;
под ним — безымянных младенцев гробница.
По лестнице ночью уводят жильца.
На кухне — остывшая корка рассвета.
Глазок сохраняет осколок лица;
стучись — из квартиры не будет ответа.
Я тоже носил под рубахой печать,
где слово «не я» заменяло распятье.
Казалось: достаточно просто молчать —
и смерть не разы́мет родное объятье.
Но ночь подступала к дверному глазку,
не требуя больше ни слов, ни отмычки.
За стенкой часы отмеряли тоску,
и каждый удар приближался к порогу.
Мы жили внутри многолетней привычки,
не зная, что нас собирают в дорогу.
Сквозняк полоснёт ледяным остриём
остывшие рёбра железного чрева.
Калитка скрипнёт. Обнажённый проём
окажется входом для ангела гнева.
Ни крыльев за ним, ни небесных знамён.
Лишь тень от него — поперёк человека.
Он входит — и город лишён всех имён,
и тьма оседает под складками века.
И посох железный скользит по губам —
с них хлопьями сходит былая присяга.
Ни слова уже не вернуть голосам:
под нёбом разбухла сырая бумага.
— Кто ж это? — Не инок. Не князь. Не пророк.
Всего только мастер безликой расправы.
Он гонит живых через узкий порог
в раскрытые рёбра голодной державы.
II
Вот суд. Только чаши не знают вины:
они различают лишь вес, а не лица.
В одной — потроха онемевшей страны,
старухи, младенцы, поэты, солдаты;
другую оттянет златая крупица —
и будущий век не покроет затраты.
По жёлобу тесному движется ряд,
и каждый затылок — затмение солнца.
В смоле под ногами расплавлен закат,
и небо сужается в щель у оконца.
Меж чёрных затылков — потёртый платок;
на нём догорают резные гвоздики.
Вцепился в кайму голубой кулачок,
и губы боятся рассыпаться в крики.
Но мальчик ещё не умеет молчать.
Он пальцами держится маминой шали.
На детское имя поставят печать.
Ему обещали, его утешали.
И мать не сумеет его удержать:
она заслоняет ребёнка ладонью,
но очередь будет их молча толкать,
плечами вгоняя людей в скотобойню.
На балках — созвездья. На звёздах — крюки.
На каждом — спрессованных жизней брикеты.
В них сжаты рожденья, дворы, дневники
и губы, хранящие чьи-то секреты.
Там время с костей соскребают ножом,
и детское имя стекает по стали.
За стенкой вращается небо винтом —
весь космос ободран до ржавой спирали.
Ни детская речь, ни немая мольба
не станут для мёртвых обратным билетом.
На выходе — белая пыль, не судьба;
её по приказу назвали рассветом.
От царского трона остался лишь кол.
К нему подбираются чьи-то колени.
И кол превращается в новый престол,
увитый венками из белой сирени.
Хозяин истлел. А живая страна
не смеет подняться с подножья престола.
Ей тяжесть привычней. Страшна тишина,
где можно стоять без чужого глагола.
Ещё не назначен наследник. Ещё
на месте державы — лишь цифры учёта.
Но кто-то уже подставляет плечо
под тяжесть пока не рождённого гнёта.
И в Книгу изгнанья вложили листок:
там нет ни помарки, ни знака протеста.
На белом листе до рождения строк
для нового Авеля выбрано место.
Не утро. Над миром — всё тот же разрез,
прошитый серебряной нитью по шраму.
И шов зарастает. За шторой небес
заря ударяет в оконную раму.
И саван натянут на каждую пядь,
где прежде земля шевелилась корнями.
Здесь мёртвым положено вновь воскресать
с зашитыми чёрною нитью глазами.
GV