Золотая каёмка
Олька была несмышлёной. Так считали многие, даже самые близкие: её мама и папа. Поэтому, наверное, определяли, что для неё лучше, а что нет. Вот так, попросту, брали и решали: что есть, в чём ходить, когда спать ложиться, когда вставать. Даже что смотреть по телевизору тоже решали они. Вот сядет Олька смотреть про Губку Боба, а мама: «Ну как так можно, Оля, это же дурновкусие». И переключит на балет: «На вот, смотри, красота же, Олечка». И Оля смотрела, ничего не понимая, внимательно следила, как по сцене на одной ноге прыгала четвёрка упитанных белых лебедей. Когда Олька тянула руку за конфетой, бабушка нарочито громко говорила: «Нет, Оля, перебьёшь аппетит, скоро будем обедать», — и ей приходилось послушно отдёргивать руку и ждать обеда.
А чего там ждать? Ну вот чего? Супа? Оля не любила суп. Нет, она его ненавидела. Нелюбовь — это когда тебе что-то не нравится, и ты спокойно меняешь это на что-то другое. Или вовсе отказываешься, выбирая то, что нравится. Суп отменить было нельзя. Родительские уши не слышали доводов. Все эти «не хочу», «не буду» — не работали.
Перед Олькиным лицом вставала большая фарфоровая тарелка с золотой каймой. А в ней — бульонная жижа, переливающаяся радужными лужицами жира. И лук. Проклятый суповый лук. Он был не едой — он был наказанием. Полупрозрачные, обмякшие дольки, похожие на сброшенную кожицу какой-то болотной личинки. Они разварились до состояния слизи, но в каждой угадывался противный, резиновый хруст — тот самый, от которого сводило скулы и по спине бежали мурашки.
Этот лук пах — не едкой свежестью, а затхлым, сладковатым запахом больной глотки и несвежего белья. Он плавал повсюду, коварный и липкий: маскировался под картошку, внезапно прилипал к ложке мертвецкой хваткой и, самое ужасное, всплывал целым холодным комком во рту, когда уже казалось, что тарелка пуста. В этот момент на Ольку накатывала волна тошноты — горькой, плотной, подступающей к самому горлу. Каждая такая долька была маленьким актом насилия, которое надо было проглотить, улыбнувшись.
Поначалу Олька пыталась бороться из всех своих скудных сил. Нет, просить и умолять было бесполезно, потому что взрослые всегда знали, как лучше. Она начала вылавливать ненавистный лук из супа и аккуратно цеплять его на золотую каёмку фарфорового круга. Через пять минут вся позолоченная тулья была обвешана кусочками застывшего, словно желе, овоща.
История с тарелкой закончилась скандалом, стоянием в углу и всё тем же супом на ужин. Но золотая каёмка на белом фарфоре навсегда осталась для Ольки не символом праздника, а границей. Границей поля боя. Линией фронта, на которую можно вывесить трофеи. С тех пор она всё стала цеплять на каёмки. Невыносимые замечания учительницы — и они висели на каёмке её улыбки. Глупые ухаживания одноклассника — и они болтались на каёмке её вежливости. Всё, что нельзя было выплюнуть, она аккуратно подвешивала про запас, с сосредоточенной ненавистью. Её душа постепенно стала похожа на ту самую фарфоровую тарелку: снаружи — целая, правильная, с золотым ободком приличий. А внутри — облепленная по самому краю трофеями тихой войны, дрожащая коллекция всего, от чего её тошнило...
Я ненавидел в детстве лук настолько. что мог не есть несколько дней. Моя мать не была столь стойкой, как мать Ольки, или же умнее и впоследствии в супе лука не было видно никогда. И даже мясной или рыбный пирог делался с краем без лука. Я до сих пор ей благодарен за то что иногда прислушивалась к моему мнению. Хотя в некоторых вопросах она меня передавила и оставила в душе протест. Нет, я не стал фарфоровой тарелкой с гнилым нутром. Я стал психологом, психотерапевтом и долгое время лечил родителей от подавления детского Я.
Ваш рассказ можно читать на лекциях по воспитанию молодых родителей без каких либо поправок. Спасибо.